«Ну и ну!» – горькая мысль стучалась в виски особенно больно и навязчиво после того, как мы узнали об «откомандировании» лейтенанта Виляева, строевого командира-минометчика, в глубокий тыл для «перепрофилирования», в то время, когда обескровленная дивизия испытывала крайнюю нужду в офицерах. Думалось еще: вот он объявится там и, конечно же, будет принят и слушателями, и преподавателями академии с повышенным вниманием и уважением: прибыл-то человек не откуда-нибудь, а из-под самого аж Сталинграда, шуточное ли дело! Да и сам он не удержится от того, чтобы не подлить масла в огонек любви к себе, чтобы не выдать себя за настоящего героя, сражавшегося на подступах к Сталинграду, и, можно не сомневаться, будет образцовейшим слушателем академии и по ее окончании, скорее всего, останется в ней и сам станет преподавателем. О, каким дисциплинированным и строгим командиром был он там, в казахстанских степях, когда формировалась дивизия! Построит, бывало, роту на заснеженном поле в самую лютую стужу и ходит молча перед нею, протыкая колючими маленькими глазками каждого бойца, особенно долго сверля того, кто ненароком шевельнулся в строю после команды «смирно», – так и знай, что этот вне всякой очереди отправится на всю ночь чистить картошку или, того хуже, выскабливать уборную. Ничего не скажешь: любил порядок наш ротный и умел наводить его, так что можно было и теперь не сомневаться, что с этой стороны он будет на виду у начальства и там, в далеком солнечном Ташкенте. А вот те, которые остались тут, скорее всего, погибнут под пулями и танковыми гусеницами, как погибли многие из их товарищей под Абганеровом и Зетами, и никто не назовет их героями, хотя именно они-то и были ими, поскольку действительно стояли насмерть в самом будничном, буквальном, прямом смысле страшного этого слова. О каком-то там геройстве, тем более собственном, никто, разумеется, из них не думал, да и думать не мог: не до того было, «тут воюй, а не гадай!» Не думал и не гадал ни о чем таком и Федор Устимов, о котором мне хотелось бы, забегая на целый месяц вперед, рассказать теперь же, не дожидаясь того дня, а точнее, той ночи, когда повстречался с ним в одном из сталинградских окопов.
21
Выйдя на дорогу, которая, если пойти или поехать налево, вела к Сталинграду, если направо – к Астрахани и дальше к самому Каспийскому морю, по пути с великой рекой, вечно торопившейся туда же, мы повернули налево, надеясь наконец выйти к загадочному для нас саду Лапшина. Что это был за сад, и кто был такой Лапшин, мы, конечно, не знали.
Но после Миши Лобанова нам об этом самом саде Лапшина говорили все встречные, как о Мекке, куда стекались сейчас все страждущие, вырвавшиеся из вражеского кольца. Уже во многих местах, по дороге и по балкам, радиально спускающимся к реке, были кем-то расставлены регулировщики, в задачу которых входило направлять таких вот, как мы, в этот самый сад. Они не спрашивали, из какой мы дивизии, там, мол, разберутся, как разобрались вон с теми, которые приведены в относительный порядок и теперь, в сумерках, торопились туда, откуда только что спустились мы. По тому, что их нисколько не удивлял растрепанный, расхристанный наш вид, что кого-то мы везли на минометном лафете-коляске, кого-то поддерживали под руку, что за плечами у нас не было противогазных сумок, а на головах – касок, мы поняли, что воинство это, в большей своей части, лишь на полдня раньше, вышло оттуда же, откуда выходили теперь мы: их ничем уж не удивишь. Притормаживали движение лишь новички, в новеньких, темно-зеленых гимнастерках, в такого же цвета касках, с новенькими винтовками и карабинами, – эти смотрели на нас точно такими же удивленно-недоумевающими, малость испуганными глазами, какими глядели мы в этом же самом месте в двадцатых числах июля на эшелон с разгромленными где-то за Доном частями. Лицезреть же нас подольше новичкам не давали командиры: сердитыми окриками водворяли зевак на положенное им в строю место. Иные из этих взводных и ротных командиров останавливались тоже, но для того только, чтобы уточнить, выверить для нас, подсказать нам кратчайший путь к заветной точке, коей был все тот же, напрочно и надолго вколоченный в наши уши и души сад Лапшина.