Гарлей не поверил ему и рассердился. Но Одлей видел много причин, чтобы поддержать чувство собственного достоинства. Он был беден, хотя и считался богатым, запутан в долгах, старался возвыситься в жизни, крепко удерживал свое значение в обществе. Против толпы противодействующих влияний любовь отваживалась на рукопашный бой. Одлей отличался мощною натурой; но если в мощных натурах преграды для искушения бывают из гранита, то страсти, действующие на них, получают все свойства необузданного пламени.
Гарлей пришел однажды к нему в припадке глубокой грусти, он слышал, что Нора нездорова. Он умолил Одлея идти туда и удостовериться. Одлей согласился, леди Джэн Гортон, по болезни, не могла принять его. Ему указали на комнату, бывшую в стороне, вместе с комнатою Норы. Ожидая её, он механически перелистывал альбом, который Нора оставила на столе, отправившись к постели леди Джон. Он увидел на одном из листков эскиз своего портрета и прочел слова, написанные под этим портретом слова, исполненные безыскусственной нежности, безнадежной грусти, – слова, которые принадлежали существу, смотревшему на свой собственный гений, как на единственного посредника между собою и небом. Одлей уверился, что он любим, и это открытие внезапно уничтожило все преграды между им самим и его любовью. Через несколько минут Нора вошла в комнату. Она увидела, что Одлей рассматривает альбом. Она испустила крик, подбежала к столу, а потом упала на стул, закрыв лицо руками. Но Одлей был уже у ног её. Он забыл о своем друге, об обещании, данном им, забыл о честолюбии, забыл о целом мире.
Забывая всякое благоразумие при выполнении основных планов, Одлей сохранил все присутствие духа для того, чтобы соблюсти правила осторожности при выполнении частностей. Он не хотел открыть свою тайну леди Джэн Гортон, еще менее леди Лэнсмер. Он только внушил первой, что Нора, живя у леди Джэн, не будет безопасна от дерзких преследований Гарлея, и что ей гораздо было бы лучше перейти жить к кому нибудь из своих родственников, чтобы таким образом ускользнуть от внимания восторженного юноши.
С согласия леди Джэн, Нора перешла сначала в дом к дальней родственнице своей матери, а потом в дом, который Эджертон назначил для празднования своей свадьбы. Он принял все меры, чтобы брак его не был открыт прежде времени. Но случилось так, что утром в день свадьбы один из избранных им свидетелей был поражен апоплексическим ударом. Затрудняясь тем, кого избрать вместо его, Эджертон остановился на Леви, своем постоянном адвокате, человеке, у которого он занимал деньги и который с ним был в таких коротких отношениях, которые только могут существовать между истинным джентльменом и его стряпчим одних с ним лет, знающим все его дела и доведшем последние, чисто из одной дружбы, до самого плачевного состояния. Леви был тотчас же приглашен. Эджертон, который находился в страшных хлопотах, не сказал ему сначала имени своей невесты, но наговорил довольно о своем неблагоразумии при вступлении в подобный брак и о необходимости держать все это дело в тайне. Леви увидал невесту в самую минуту священной церемонии. Он скрыл свое удивление и злобу и прекрасно исполнил возложенную на него обязанность. Его улыбка, когда он поздравлял молодую, должна была обдать холодом её сердце; но глаза её были обращены к земле, на которой она видела лишь отражение небесного света, и сердце её было безопасно на груди того, кому оно отдано было на веки. Она не заметила злобной улыбки, сопровождавшей слова радости. Таким образом, пока Гарлей л'Эстрендж, огорченный известием, что Нора оставила дом леди Джэн, напрасно старался отыскать ее, Эджертон, под чужан именем, в глухом квартале города, вдали от клубов, в которых слово его считалось словом оракула, – вдали от тех стремлений, которые руководили им в часы отдохновения и труда, предался совершенно единственному видению того райского блаженства, которое заставляет самое сильное честолюбие потуплять глаза. Свет, с которым он расстался, не существовал для него. Он смотрелся в прелестные глаза, которые и после являлись ему в видениях, посреди суровой и бесплодной для сердца обстановки делового человека, и говорил сам с собою: «Вот оно, вот истинное счастье!» Часто впоследствии, в годы иного уединения, он повторял те же самые слова, но тогда настоящее превратилось для него в прошедшее. И Нора, с своим полным, роскошным сердцем, с неистощимыми сокровищами воображения и мысли, дитя света и песнопения, – могла ли она угадать тогда, что в натуре, с которою она связала все существо свое, было что нибудь сжатое и бесплодное, – был ли весь железный ум Одлея достоин одного зерна того золота, которым она облекала любовь его?