Ясное дело, что работать в школе больше невозможно. В начале января я написал заявление об увольнении и принес его директору. Он долго читал его, перечитывал, шевелил пухлыми губами, потом положил перед собой чистый лист бумаги и взял карандаш. Привычка у него была такая. Когда говорил, обязательно чертил на листе прямые линии, соединял их волнистыми в какие-то одному ему известные узоры. Все это было так нудно! Добрым, отеческим голосом Михаил Александрович говорил мне о том, как я жестоко ошибаюсь, уходя из его школы, сколько добра сделал он для меня, сколько разного плохого натворил я, а он меня прикрывал, скрывал, поправлял, ну и прочий бред. Нет, он не уговаривал меня остаться, как могло показаться кому-то, кто не знал шефа; наоборот, давал понять, что такого бездельника только он мог держать в школе, и вот – благодарность!
Я прямо попросил его подписать заявление, как можно быстрее освободить меня от занимаемой должности и выдать на руки трудовую книжку. Ха, наивный чукотский юноша! Ага, как же, Михаил Александрович, соглашаясь, кивал, а сам выводил, выводил что-то остро отточенным карандашом на бумаге. Потом развернул лист ко мне. В путанице линий хорошо проступали рисунки коньячных бутылок, блоков сигарет с аккуратно прописанными названиями «Кэмел», упаковочки кофе и прочее. Из ящика стола директор вынул мою трудовую книжку, где рукой Леночки была сделана запись об увольнении, не хватало только подписи шефа и оттиска школьной печати.
Михаил Александрович, испытывая благодушие, откинулся на спинку кожаного кресла, вздохнул тяжело, закурил сигарету и сочувственно посмотрел на меня.
Не знаю, не помню, что на меня нашло тогда. Ком горячей, какой-то белой ярости поднялся из груди, затопил голову, засвистел однотонно в ушах. Не контролировал я тогда себя, совершенно не контролировал; видел как будто со стороны все, что натворил тогда. Я вскочил со стула, на котором сидел, прямо напротив директорского кресла, через стол, понял, что рукой его мне не достать, чуть крутанулся на одной ноге, а другой резко нанес удар в голову Михаила Александровича. Это произошло настолько быстро, однако помню все и теперь до мельчайших подробностей. Когда возвращал ногу назад, все же зацепился каблуком туфли за край стола, чуть не упал, но удержался, схватившись за стол. Шеф прижал ладонь к уху, в которое пришелся удар, и быстро сползал куда-то вниз. Я оббежал стол, схватил директора за ворот пиджака, потащил назад в кресло. Михаил Александрович побелел от страха, старался скрыться, заползти в пиджак, при этом тоненько на одной ноте тихо тянул: «И-и-и-и-и-и-и-и…» Я сунул ему в руку авторучку и подвинул книжку. Шеф всхлипнул, замолчал, вывел свою подпись, поднял лицо ко мне. Его правое ухо налилось краснотой, несколько полосок рассеченной шнурками кожи поблескивали бисеринками крови, в глазах читался ужас и неверие в то, что произошло.
Я вышел из кабинета, взял у Лены печать, поставил оттиск в книжку, пожелал секретарю удач и ушел.
Странно, почему Михаил Александрович не вызвал тогда наряд милиции? Что ж, спасибо ему за это, хоть какой-то мужской поступок!
Допрос в тот раз закончился быстро.
На седьмой день моего ареста капитан выключил вентилятор, протянул полупустую пачку «Мальборо», пригласил угоститься. Я прямо оторопел, но вынул сигарету, прикурил от зажигалки офицера, жадно затянулся ароматным дымом.
– Ладно, сержант, свободен! Можешь идти. – И слегка улыбнулся мне, как показалось тогда, даже одобрительно.
Я встал со стула, направился к двери и все ждал, когда в спину настигнут сакраментальные слова: «Пока свободен…», но капитан промолчал, и я, чувствуя огромную легкость в ногах, вышел из осточертевшего кабинета, ожидая встретить конвой за дверью. Но в коридоре модуля не было никого. Протопал к выходу, вышел на улицу, увидел в курилке, расположенной неподалеку от одноэтажного фанерного здания штаба, всех своих ребят. Устало пошел к ним, с охотой прикурил новую сигарету из примятой пачки «Охотничьих», предложенной Шохратом. Молча сидел на горячей скамейке, смотрел на парней. Лиса безучастно перекидывал из угла в угол рта спичку, Малец вертел в руках стреляную гильзу от «ДШК», Шохрат привалился спиной к одному из четырех столбиков, на которых крепилась крыша курилки, закрыл глаза, сложил руки на груди и что-то потихоньку замурлыкал.
– Ну, вот, мужики, вроде бы отпустили, – неуверенно заговорил я. – Свобода!
Лиса широко заулыбался, сунул ладонь для пожатия. Леха тоже обрадованно закивал. Шохрат подмигнул черным глазом, дурашливо завопил, подражая Градскому:
– За-гу-за-гу-за-гу-лял, загулял пар-ниш-ка, па-рень мо-ло-дой, моло-до-о-о-ой…
И так стало тепло на душе, так действительно захотелось загулять, стряхнуть, смыть с себя пот арестанта, неизвестность ожидания, скуку и липкость допросов, что аж в носу защипало, как когда-то давным-давно, в детстве, когда от бессмысленной и злой обиды хотелось зареветь, уткнуться в мамины колени, выплакаться и в их тепле забыть об огорчениях.