Ты сказала: «Курт, по мнению Гитлера, я плохой, совершенно некомпетентный народный депутат, я мальчик на побегушках, ведóмый человек, курьер, который больше не держит штурвал». И я спросил тебя, кто же твой народ, и ты широко махнула рукой в воздухе, имея в виду всех в твоем маленьком мире: и Жюль, и Элию, хотя ты виделась с Элией только во время репетиций группы Hide Exception, и Лягушонка, и пастора, и церковного сторожа, и твою семью, и всех жителей Деревни и, конечно же, коров; и ты сказала, что для того чтобы стать великим, иногда приходится сделать другого человека маленьким, ты этого не хотела, но это часто происходило в твоей голове, ты фантазировала о том, что ты самая особенная и будет нехорошо, если ты превратишься в своего собственного мальчика на побегушках, потому что ты знала, насколько могущественной тебя делает то, что кто-то другой выполняет для тебя эту работу, и, по мнению Гитлера, не было особого смысла в сожалениях из-за собственных поступков – но ты все-таки делала то, что делала, и, следовательно, не стала бы хорошим народным депутатом, ты была слишком мягкой, и тебе иногда вспоминалось, что в начальной школе у тебя был свой собственный последователь, своего рода подданный, только без униформы фрица, его звали Клифф, он был на два класса младше тебя, и ты описывала его как маленького ангела, которого когда-то видела в католической церкви и так и не забыла: он висел над кафедрой голый, и ты могла легко рассмотреть его мраморный пенис, ты сказала, что его член был не таким, как у выдры, и ты спросила преподобного Хорремана, можно ли будет повесить таких ангелочков в церкви на дамбе, для красоты, быстро добавила ты, в ответ пастор сказал, что нагими мы можем представать только перед Господом, и ты не поняла, что он имел в виду, и поэтому иногда представляла, глядя в окна дома преподобного, как он раздевается перед Господом каждую ночь, а затем открывает окна и показывает свое обнаженное тело небу; но нет, ангелочка ты так и не забыла, и твой язычок пробежался по губам, и только тогда я понял, насколько ты одержима рогами мальчиков, и у меня не было времени поинтересоваться, как это произошло, потому что твой голос стал тише и мрачнее, как если бы во время своего рассказа ты поняла, что означают твои слова, и ты зашептала, что впервые увидела Клиффа в рождественском мюзикле, где ты играла овцу, ты так этого ждала и в течение нескольких недель, сидя в туалете, тренировалась издавать блеянье овцы-текселя, но когда пришло время выступать, у Марии оказалась аллергия на шерсть, и тебе разрешили лишь постоять вдалеке в красивом, сшитом учительницами костюме, посмотреть на сцену рождения Иисуса и крикнуть бе-е-е-е, и именно тогда ты увидела Клиффа, который играл младенца Иисуса, внезапно засиявшего такой могущественной красотой, словно ангел в церкви; а после мюзикла ты на четвереньках, как настоящий баран, подошла к яслям и прошептала, хотя на самом деле не понимала, что это значит, что большинство пастырей сами хотят быть частью стада, а значит, могут существовать и овцы, которые хотят стать пастырями, стать вождями, и ты спросила, не хочет ли он поехать домой вместе с тобой, с детьми было так легко, подумал я, и он сказал, что идет домой пешком, но с радостью поедет на багажнике, если твои шины не слишком спущенные, а ты ответила, что твои шины накачаны, потому что каждое утро после аварии отец проверял твой велосипед: нажимал пальцем на колеса, крутил педали, толкал седло и щелкал динамо-фонарем, и вращал колеса, чтобы загорелась лампочка, и только потом он махал тебе на прощание и шел в коровник – так было каждое утро, даже если ты торопилась, но в тот день ты не торопилась, потому что собиралась везти младенца Иисуса, ангела, домой, тебе придется сделать крюк, и это станет вашим обыкновением – ты будешь возить его домой и чувствовать блаженство от этого мрамора за спиной; все случилось 4 февраля 2000 года, ты помнила точно, потому что в тот день вышла компьютерная игра The Sims, игра, представленная в книге Тони Мотта «1001 видеоигра, в которую вы должны поиграть, прежде чем умрете», и еще в этот день тебе удалось заполучить самую редкую карту Покемонов, карту Сияющего Чаризарда, которая гласила: «The flames it breathes are so hot that they can melt anything[28]». В тот день ты потеряешь своего мальчика на побегушках, и это было ужасно, сказала ты, вся эта кровь, и ты на мгновение прервалась, а я напряженно ждал, чтобы узнать, что произойдет, и смотрел, как ты убираешь прядь волос за ухо, а затем позволяешь ей соскользнуть обратно, чтобы ты снова могла спрятаться за светлые локоны; ты глубоко вздохнула и продолжила: в безумном порыве ты сказала Жюль и Элии, что они смогут посмотреть шоу Иисуса, что это самое красивое зрелище, которую ты когда-либо видела, прекраснее всех игрушек, которые у тебя были, ничто не могло сравниться с ним, и поэтому вы с Клиффом после школы забрались в кусты за навесом для велосипедов, и там ты попросила младенца Иисуса снять штаны, что он, конечно, сделал, потому что был твоим мальчиком на побегушках, а мальчики на побегушках делают все, о чем их просят, и Жюль и Элиа захихикали, когда увидели его маленький писюн, но на этом и все: они нетерпеливо спросили, где же шоу, а ты, все еще пораженная, закричала, что это и было шоу, но они казались разочарованными, и тогда ты изобрела другой план, он только что пришел тебе в голову, как иногда приходили песни, но когда ты думала об этом теперь, тебе стало ясно, что он выявил всю тьму, что таилась у тебя внутри, в твоих генах Гитлера, потому что ты внезапно ощутила алчность, да, ты стала алчной, и, глядя на младенца Иисуса, ты могла думать только об одном: я хочу этот маленький писюн, он мне больше подойдет. И тут все стало серьезно, прошептала ты, для этого нужно иметь смелость, это было так серьезно, что в тот февральский полдень ты расстегнула рюкзак и вытащила пенал, чтобы выудить из ручек и карандашей ножницы, ты передала их Клиффу, дрожавшему от холодного ветра, а затем приказала ему отрезать мальчишеский рог, ты уже представляла себя в ванной с каким-нибудь суперклеем, с помощью которого приклеишь его к себе, и пройдет совсем немного времени, прежде чем ты сможешь пописать стоя, весело думала ты в тот момент, и младенец Иисус не возражал, потому что он сделал бы для тебя все что угодно, и он просунул свой рог между металлических лезвий – хорошо, что ножницы были тупыми, потому что деревенский точильщик для ножей, приболев, сидел дома, и по назначению врача ему было запрещено прикасаться к острым предметам, хорошо, что вмешалась Жюль и остановила его: это было твое первое нападение, сказала ты, и в твоих воспоминаниях кусты стали кроваво-красными, малиново-красными, но с тех пор тебе не разрешили возить ангелочка, возить Клиффа домой, и ты больше не чувствовала его теплую голову на своей спине, когда ехала на велосипеде из школы против ветра через Деревню, и учительницы беспокоились из-за тебя, но не настолько сильно, чтобы позвонить твоему отцу по этому поводу, потому что они знали, что после утраты потерянного у вас все пошло прахом, а ты этого не понимала, но с тех пор стала фантазировать, что у тебя есть писюн, и я спросил, что ты с ним делала, и ты посмотрела на меня немного раздраженно, как будто это было очевидно, и сказала, конечно же, писала, и я спросил, знаешь ли ты, что еще можно с ним делать, а ты заинтересовалась – что? – и тогда я сказал, что как-нибудь расскажу, или, может быть, покажу, и ты удовлетворенно кивнула, как будто я только что предложил тебе сходить в кондитерскую на Синдереллалаан, где ты иногда покупала соленую лакрицу в порошке – ты окунала в нее мокрый палец, а затем клала его в рот и повторяла до тех пор, пока порошок не начинал слипаться, а твой маленький язычок не становился коричневым, и мы сидели на деревянном заборе на лугу у канала, наблюдали за коровами, пока я ел свой обед и время от времени протягивал тебе свой бутерброд, который ты нетерпеливо кусала, тебе нравилось, когда тебя кормят, ты хлебная крыска, ты любила есть из моих рук, пить из моей бутылки, наполненной домашним бузинным лимонадом Камиллии; и мы смотрели на льняные поля вдалеке, и я думал, что означало это твое откровение, действительно ли ты ощущала себя плохой, как Гитлер, и я видел, как ты иногда поглядываешь на светлое пятно в траве, туда, где несколько дней назад стояла палатка, где ты еще хотела, чтобы тебя проглотил кит, а я в ту ночь использовал вырванные страницы «Моби Дика» для кошачьего туалета, и я спросил, часто ли ты думаешь о моем сыне, хотя предпочел бы не знать ответа, а ты кивнула и спросила, сложилось ли бы все иначе, если бы у Гитлера была жена, стал бы он таким злым, если бы был влюблен, потому что с тех пор, как ты рассталась с моим старшим, ты злилась на всех, даже на сторожа, который занимался освещением задней части церкви – он словно погружал в темноту не церковь, а тебя, гасил свечи в твоей голове, а я сказал, что Гитлер не мог влюбиться, потому что он не любил себя, а ты посмотрела на меня с жалостью и сказала: «Я тоже себя не люблю, но именно поэтому я люблю кого-то еще больше. Во мне так много любви и в то же время столько ненависти, что она выходит за пределы моего тела». И я не спросил, что именно ты так ненавидела, потому что тогда я думал, что для ненависти нужно тело взрослого, что ты еще должна подрасти для нее, и я снова протянул тебе свой бутерброд, и повидло оказалось в уголках твоего рта, я положил руку на забор, прижался боком к твоей руке, и ты тут же убрала ее, и на мгновение я снова понадеялся, что у тебя поднимется температура, что я снова смогу лечь с тобой в постель, под одеяло с персонажами «Улицы Сезам»; и я оттолкнулся от забора и осмотрел коров, чтобы проверить, как они ходят, не хромают ли, не исхудали ли, но они отлично выглядели, и это меня радовало, я хотел вернуться к забору, но тебя уже не было, и я осмотрел луг и увидел, как ты лежишь, растянувшись там, где трава пожелтела, пятно было размером с двойной матрас в задней части моего «Фиата»; ты смотрела в небо, и я спросил, что ты делаешь, ты развела руки и театрально процитировала фразу из «Оно»: «Они летают, – прорычал он, – они летают, Джорджи, и когда ты окажешься здесь, внизу, со мной, ты тоже полетишь». Коровы кружили вокруг тебя, и я не был уверен, стоит ли мне лечь рядом; я посмотрел через плечо, но не увидел во дворе ни твоего отца, ни брата, они, вероятно, бланшировали собранные бобы и складывали их в пакеты для заморозки, чтобы по понедельникам вы могли есть фасоль, и ты снова повторила: «ты тоже полетишь». Я ничего иного не желал, кроме как летать с тобой, поэтому я лег рядом на примятую траву, и нас окружили коровы, они образовали вокруг нас стену, за которой нас больше не было видно, мы смотрели на небо цвета чертополоха, и я ответил цитатой, тоже из Стивена Кинга: «Было проще быть храбрым, когда ты был кем-то другим», – и ты улыбнулась, ты подумала, что это чудесная игра слов, мы лежали близко друг к другу, и я чувствовал запах травы, коров и твой запах, и ты сказала мне, что когда тебе исполнилось четыре года, у тебя вдруг случился всплеск роста, и пришлось каждую неделю ездить в соседнюю деревню к какой-то даме, чтобы она делала с тобой упражнения, но уже тогда стало ясно, что ты тянешься прочь от солнца, а не по направлению к нему, и хотя внешне она все поправила, внутри тебя все оставалось шатким и искривленным, и иногда по рюкзаку с учебниками все еще можно было понять, что одно плечо у тебя было немного ниже другого; и ты продолжала: некоторые люди рождаются слепыми, а другие сразу же открывают глаза, потому что знают, что иначе слишком много упустят, но поскольку они знают об этом, они как раз все и упускают – иногда лучше быть невежественным, тогда ты видишь гораздо больше; и ты спросила, каким я родился: слепым и невежественным, или с открытыми глазами, и я ответил тебе, что я пришел из темного материнского лона, чернильно-черного лона, и впервые я увидел, как ты съежилась от слов «материнское лоно», ты побледнела, и я спросил, в порядке ли ты, и ты сказала «да-да», и снова переключилась на Гитлера, на то, как он сидел в кресле у окна чаще, чем Фрейд, и долго смотрел на тебя, положив левую ногу на правую, он был в черных сапогах со свастиками на голенище, на их подошвах всегда оставалась грязь, словно он брел сквозь лес внутри твоей головы, и ты хотела хорошо заботиться о своем народе, как президент Соединенных Штатов, как Джордж Буш, но более бережно, и ты спросила, знаю ли я, что Буш променял алкоголь на Библию и только изредка пил солодовое пиво, что нам, людям, часто приходится находиться под каким-то влиянием, чтобы вытерпеть эту жизнь – ты жила под влиянием сладкого, The Sims и птицы, и ты спросила, что влияет на меня, и я ответил именно так, я сказал: «Я под твоим влиянием, моя дорогая питомица». Я скосил глаза, чтобы посмотреть, как ты отреагируешь: ты на мгновение коснулась своей ноздри, потому что на нее приземлилась толстая навозная муха, а затем сказала, что «питомица» – красивое слово, да, отличное слово, и ты не ответила на мое признание, ты стала бы никчемным президентом, моя детка, но мне было наплевать; тебе, кажется, понравилось слово, которое я для тебя выбрал, и ты сделала глубокий вдох, чтобы что-то сказать, но я прижал ладонь к твоим губам, я попросил тебя перестать сыпать цитатами и начать говорить то, что ты действительно хочешь сказать, и твои глаза увлажнились, но слезы из них не потекли, ты сказала, что тебе часто бывает одиноко, несмотря на воображаемую публику в голове, что иногда ты чувствуешь себя как картофелина глубоко под землей, что ты росла только в темноте, что ты часто мечтала о свете, о прожекторах, но еще ты знала, что они тебя ослепят, что слава, которую ты найдешь, будет расти только в том случае, если ты закопаешься еще глубже, если задушишь саму себя, и я сквозь запах травы и коров почуял твой страх; в ту ночь ты впервые сыграла в концертном зале на Тестаментстраат, и ты была великолепна, ты была ослепительна, когда стояла там с губами, голубыми от «Блю Кюрасао», твоего первого коктейля, который я тайно заказал для тебя, Жюль и Элии и который ты осторожно потягивала; мы с Камиллией стояли впереди и захлопали громче всех, когда вы вышли, пока не стало неловко, потому что я знал, что тебе это понравится больше всего, и вы сыграли Teenage Dirtbag группы Wheatus и My Generation The Who, затем последовала твоя собственная песня, и все участники группы вокруг тебя исчезли, ты стояла в центре внимания, как какое-то небесное создание, настолько свободная от всех своих странностей и страхов, и внезапно я болезненно осознал, что ты поешь эту песню не для меня, а для моего старшего сына, что я всего лишь рана, рана внутри тебя, и я проблеял Камиллии, что схожу выкурить сигарету, меня мутило, я протискивался сквозь толпу, промямлил слова приветствия твоему папе, который стоял сзади, разговаривал с другим фермером про погоду и почти не смотрел на тебя, и вывалился на улицу среди пьяных подростков, ощущая, что для них я всего лишь пожилой господин, который захотел снова почувствовать себя молодым и поэтому пришел на концерт, и их взгляды стали твоим взглядом, и у меня еще больше закружилась голова – от моих желаний, моих вожделений, от того, как сильно я хотел закричать там, у сцены, что это моя дорогая питомица, но ты искала глазами своих одноклассников, моего сына, рабочих с фермы, которые внезапно стали проявлять к тебе интерес теперь, когда ты показала то, что носила в себе все это время, и все они увидели небесное создание с голубыми губами, но я-то знал, кто ты на самом деле, как близко ты все принимаешь к сердцу, какое море скрывалось за твоей хрупкой спиной, и я слышал, как толпа кричит «бис», и вы знали, что так будет, и оставили лучшее напоследок, одну из твоих любимых песен, All the Small Things американской группы Blink-182 с ее прилипчивой мелодией, и я слышал, как ты поешь высоко и искристо: «Say it ain’t so, I will not go, turn the lights off, carry me home, keep your head still, I’ll be your thrill, the night will go on, my little windmill[29]». В припеве все начали танцевать, кроме твоего отца, он ушел посреди вечера и поехал домой вдоль реки и так и не сказал тебе, что он думает о твоем первом выступлении, он просто спросил на следующее утро, поздно ли оно закончилось, весь его мир вращался вокруг времени, вокруг погоды, вокруг животных и растений, вокруг потерянного, и так мало – вокруг тебя, и после ошеломляющих последних аплодисментов ты в эйфории выбежала на улицу и притворилась, что тебя не волнует, что твой па уехал, ты упала мне на руки и сказала: «Я буду твоим кайфом». Я грубовато оттолкнул тебя, как если бы отталкивал игривого теленка, который мешал мне работать, и мне не хотелось, чтобы он стал слишком сильным, и мне нужно было показать, кто в доме хозяин, а ты расстроенно спросила, почему я так поступил, разве ты сделала что-то не так, а я не мог тебе ответить, я не мог сказать, что ты сама – это все, что было не так: ты была огнем моих чресл, и он так мучительно опалял меня, ты была моим алкоголем, моей сладостью, я хотел, чтобы ты пела обо мне, а не о моем сыне, – хотя это как раз произошло намного позже, когда ты назвала свой первый альбом в мою честь и затем поставила номер моего дела, «Kurt12», а присяжные слушали его и с серьезными лицами делали выводы, а мы с Камиллией читали о тебе в газетах с лирическими заголовками, потом она швыряла их в мангал для барбекю, ты сгорала в нем, и все мясо, которого касалось твое пламя, становилось на вкус как ты; но все это случится намного позже, а пока мы стояли друг напротив друга, как ночные кошки во время гона, и ты развернулась, покачиваясь от «Блю Кюрасао», покачиваясь от чувства непобедимости в груди, от мира, лежащего у твоих ног, хотя ты знала, что скоро снова погрузишься в темноту, что как только наступит утро, ты снова попадешь в стаю скворцов и снова станешь одним из них, хотя сейчас ты чувствовала себя великой и особенной, избранной, на улицу вышла Камиллия и вы радостно одарили друг друга тремя поцелуями, которые она позже назовет поцелуями Иуды, но в тот момент вы были счастливы и шумны, и внезапно мне стало все равно – наплевать, черт возьми, что сорокадевятилетний мужик стоял посреди разгула шумных подростков, которым все еще приходилось криком заявлять о своем праве на существование среди себе подобных, которые напивались до полусмерти, потому что знали, что их жизнь однажды станет скучной и предсказуемой, наплевать, я любил тебя, так любил, моя маленькая ветряная мельница, нам с тобой суждено быть вместе, и я прошептал тебе на ухо, наполовину пьяно, наполовину искренне, что ты никогда не должна вырастать, слышишь меня: никогда. И я вернулся и танцевал до упаду.