Мы сидели на крыше и считали звезды.
Может быть, кому-то это представляется пустым делом, но мне до сих пор это кажется одним из самых азартных занятий… Звезды подмигивали, смеялись, менялись местами - словом, вели себя очень нетерпеливо. Будто наши взгляды их щекотали… Редко кто из ребят мог честно досчитать до ста. Все путалось, перемешивалось, приходилось начинать сначала. Так мы воспитывали волю и терпение - качества, весьма необходимые мужчинам. Какими смешными кажутся нам сейчас многие детские увлечения и с какой серьезностью мы к ним относились! Вероятно, в этом и заключается вечная загадка детства, выжимающая сентиментальные чувства у весьма суровых людей, уже тертых-перетертых нашей другой, взрослой жизнью…
В просветленной звездами ночи плоские крыши домов казались заплатами на широкой и темной спине города. Лишь кое-где сквозь дружную светомаскировку вдруг прорывался тусклый огонек - кто-то включал лампочку, небрежно занавесив окно. И мы уже были готовы орать: «Свет! Свет!» - но огонек, к нашему огорчению, пропадал, видно, хозяин и сам догадывался, что нарушил светомаскировку тылового города, да еще такого, как Баку. Если бы немцы прорвались к нашей нефти, говорил Захар, то «стратегически» они бы войну выиграли. На что моя бабушка утверждала: «Ничего. Выкрутимся. Сталин что-нибудь придумает». Но Захар в долгу не оставался: «Слушай, Мария, ты умная женщина… Если в керосинке нет керосина, водой ее не разожжешь». Но бабушка не могла допустить, чтобы за кем-то в споре с ней оставалось последнее слово. При этом она пользовалась широким спектром исторических параллелей. «Хорошо, - говорила моя бабушка. - А англичане? В восемнадцатом году захватили Баку. И вылетели отсюда как миленькие».
…Посрамленный Захар молчал, он не имел такого арсенала знаний, он был дворником и не собирался баллотироваться в Академию паук. Правда, и моя бабушка не думала выставлять свою кандидатуру в Академию, она продавала керосин на Балаханской улице…
Так вот, мы сидели на крыше и считали звезды. А ноздри наши ловили запахи двора, квартала, улицы. Здесь, на высоте, мы точно знали, в какой квартире что варят, что жарят. В основном варили перловый суп. Или чечевичный, на постном масле. Или пекли пышки из кукурузной муки вперемешку с отрубями…
А наши уши выбирали в приглушенной вечерней кол-готне опасные для нашего уединения сигналы: вот скрипнула балконная дверь особым ржавым скрипом, и через мгновение раздался голос:
- Борька-а-а…
Мы сидим не шевелясь, будто Борьки среди нас и не было.
- …Я кому кричу? Или ты уснул, несчастный? - продолжал нестись к нам голос Борькиной матери.
- Сичас, да-а, - не выдерживает напряжения Борис. - Уже подышать свежим воздухом нельзя, да?
- Мой руки, иди спать.
- Я уже мыл руки, - отвечает Борис не трогаясь с места. - Скоко можно мыть эти руки?
Торг между Борькой и его мамой продолжается… Час растаскивания нас по домам наступил, нас зовут голоса… Точно как предрассветные крики петухов - начал первый, для затравки…
- Ледя! Леонид… Ледик… Вот и моя бабушка вступила.
- Ты не слышишь, да, как зовет тебя твоя бабушка? Тебе что, уши заложило?
- Слышу.
- Иди домой.
- Сичас.
- Не сичас, а сию минуту. Я уже постель нагрела, остынет.
Я краснею. Я чувствую, как сквозь темень ночи проступают светофорным огнем мои щеки и уши. Ах, бабушка, бабушка… Как она меня позорит… Но это начало, настоящий позор впереди.
- Послушай, - невинным тоном начинает дылда Тофик, заядлый второгодник. - Как это она тебе согрела постель? Ты что, с бабушкой спишь?
- Откуда я знаю, что она там болтает. - Я отчаянно пытаюсь перевести разговор на другую тему. - По-моему, дождь капает.
- Это не дождь, это Сеидов отошел к стене пописать, - доносится из темноты голос Бориса.
Я счастлив: кажется, товарищи забыли о моем позоре. Но слишком плохо я изучил характер второгодника Тофика - он пришел в наш класс среди четверти.
- Нет, ты скажи - как это тебе бабушка согрела постель? Ты что, с бабушкой спишь? Один спать боишься, да?
- Что ты ко мне пристал? Пойди у нее спроси. Ты бы лучше меньше двоек хватал.
Ребята смеются. А громче всех хохочет Сеидов, который уже присоединился к компании… Я чувствую, что назревает драка. Честно говоря, драться мне не хочется.
Мне охота спать. Но если я сейчас не подерусь, завтра все будут вспоминать мою бабушку…
- Интересно, кого это больше всех интересует - боюсь я спать один или нет?
- Меня, - отвечает заядлый второгодник Тофик.
Но с ним драться мне ни к чему, он меня отлупит. Правда, мы быстро помиримся, завтра же, на арифметике: Тофик попросит списать задачу; но какой толк драться, если заранее знаешь, что тебя отлупят?
И я делаю вид, что не расслышал.
- Кому-кому?
- Мне тоже интересно, - отвечает Сеидов.
Вот это другое дело, Сеидов меня устраивает. Он хоть и сын директора рынка, но драться не может. Как говорит моя бабушка: «Не в коня корм…» А выступил он сейчас потому, что есть люди, которым всегда кажется, что они в центре внимания, что все именно от них ждут решительных поступков; таких в Баку звали «вытыкала»…
Я вскакиваю с места и приближаюсь к Сеидову. Ему тоже не хочется драться, я чувствую, но иначе нельзя, будет подорван престиж…
Мы с ним одного роста, мы стоим, почти приблизив вплотную нос к носу, в соответствии с ритуалом, смотрим друг другу куда-то в область лба, сопя и грозно играя желваками. Очень странный ритуал, я его и сейчас иногда наблюдаю у распетушившихся мальчишек…
Еще мгновение, и мы перейдем ко второй стадии ритуала - отпихиванию… Но тут поспевает мой лучший друг Борис. Нет, он не становится коварно позади Сеидова на четвереньки, с тем чтобы я толкнул вытыкалу и тот грохнулся бы через Бориса. Это было бы несправедливо, а мы только закончили читать «Трех мушкетеров», которых бабушка сменяла у дворника Захара на старую телефонную книгу. Захар нашел «Мушкетеров» в мусорном ящике и обрадовался - будет чем разжигать керосинку через верх. Правда, страницы были толстые, как картон, не совсем удобные. А телефонная книга подходила больше - там листы и длиннее, и тоньше, - Захар давно ее клянчил у бабушки…
Так вот, мой лучший друг Борис подошел и сказал:
- Томка опять плачет. Слышите?
Который вечер мы слышали голос Томки и ее отца.
Почему-то в памяти моей стерлись более важные для меня истории, иные приняли несколько измененный вид, стали не такими, какими они были на самом деле, но голоса Томки и ее отца, тон их, до сих пор звучат в моих ушах, словно все это только что произошло. Почему? Боль другого человека, который чем-то мил тебе, отзывается в сердце страданием раскаяния, если ты в свое время был равнодушен к этой боли. И это не заживает. Потому как собственные неприятности мы не храним - они покрываются слоями других огорчений и других радостей. А в чужой жизни, что прошла мимо нас, память держит что-то одно - или радость, или горе. Так что в истории с Томкой память моя хранила страдание и только страдание…
И я могу почти дословно восстановить тот разговор. Я не видел, где они стояли в своей небольшой комнате или на чем сидели, но это и не столь важно…
Они заговорили тише. Лишь изредка прорывался резкий вскрик, это был Томкин голос. Адигезалов отмалчивался. Конечно, что он может сказать? Все ясно…
Мы разошлись по домам.
Бутылка с горячей водой, которую бабушка спрятала в моей постели, уже остыла. А через неплотно закрытую пробку пролилась вода. Я раскричался - мало того что бабушка позорит меня на всю улицу, я должен еще и спать на мокрой простыне… Мама тоже накричала на бабушку - той все кажется, что я маленький, а я уже взрослый, мне скоро пора будет жениться… Бабушка сняла простыню и принялась сушить ее над керосинкой. Я так и не дождался, когда она просохнет, и уснул сидя на табурете…
Нет, я не был взрослым, мама ошибалась… Был бы я взрослым, я догадался бы рассказать своим родителям о том, что слышал там, на крыше. Возможно, я смог бы кое-что изменить в жизни двух людей - Томки и ее отца. Но я не придал этому значения. И никто из мальчиков не придал этому значения.