С восточной границы приходили странные и противоречивые новости. Говорили, что по другую ее сторону по ночам, соблюдая строжайшую секретность, двигаются целые гарнизоны и что такие масштабные передвижения войск были прежде неизвестны. Говорили также, что там слышен шум машин, копающих рвы, подземные галереи, траншеи и прочие тайные ходы. Говорили, наконец, что в войска поступили орудия дьявольской мощи и дальнобойности, которые собираются пустить в дело, и что Столица полна шпионов, готовых открыть огонь, как только придет назначенное время. Голод терзал животы и управлял умами. Два предыдущих лета с их адской жарой сожгли на корню большую часть урожая с равнин, окружавших город. Каждый день прибывали толпы разоренных и отощавших крестьян, чьи блуждающие глаза смотрели на каждую вещь так, словно они собирались ее украсть. Дети цеплялись за юбки матерей. Это были мелкие, увядшие существа с желтоватой кожей, еле державшиеся на ногах и часто засыпавшие стоя, привалившись к стене или на коленях своих матерей, которые в изнеможении садились прямо на землю.
А в это время профессор Нёзель говорил нам о наших великих поэтах, которые много веков назад, в темные времена, когда Столица была всего лишь укрепленным селением, когда наши леса населяли медведи и стаи волков, туры и зубры, а являвшиеся из далеких степей орды несли смерть и огненную лаву, отчеканили в бесчисленных стихах красноречивые и основополагающие эпопеи. Нёзель читал на древнегреческом, латинском, кимврийском, арабском, арамейском, учикском, казахском, русском, но был не способен выглянуть в окно, оторвать свой нос от книги, когда шел по улице в свою квартиру на улице Йекенвайсс. Ученый среди книг, в мире он был слепцом.
А однажды состоялась первая манифестация. Сто человек, не больше, в основном разоренные крестьяне и безработные, сначала собрались у рынка на Альбертплац, где обычно ищут поденную работу; однако, ничего не найдя, быстро направились с криками к Парламенту. Там они наткнулись на солдат, стоявших в карауле перед оградой, и те рассеяли их без всякого насилия. Мы с Улли видели их проход, когда сами направлялись в университет. Это было похоже на шествие, какие устраивают порой студенты, отмечая получение своих дипломов, может, чуть более шумное, но не более того, да и лица тут были совсем не студенческие, а напряженные, землистые, с блестящими от затаенной злобы глазами.
– У них все это пройдет раньше, чем я попадусь, – бросил Улли Ретте насмешливо, после чего схватил меня за руку и потащил к новому кафе, которое обнаружил накануне и хотел мне показать. Мы удалились, но я время от времени оборачивался и видел, как все эти люди исчезали с улицы, словно хвост большой змеи, чью невидимую голову мое воображение увеличивало еще больше.
На следующий день явление повторилось (как и всю следующую неделю), с той только разницей, что народу каждый раз собиралось все больше, а ропот толпы становился все громче. К рабочим и крестьянам добавились и женщины, возможно, их жены, а также взявшиеся ниоткуда субъекты, каких никогда прежде не видели, но которые напоминали охраняющих стада пастухов, только у них были не дубинки, не пики, чтобы вести животных, но крики и слова. Ежедневно проливалось немного крови, когда солдаты, стоявшие перед парламентом, били некоторых своими саблями плашмя по головам. Газеты теперь выходили с заголовками, посвященными этим движениям толпы, а власть, что любопытно, отмалчивалась. В пятницу вечером один солдат был серьезно ранен камнем, вывороченным из мостовой. Через несколько часов по всему городу были расклеены объявления, что всякие собрания запрещены впредь до нового распоряжения и что любая манифестация будет подавлена с максимальной жесткостью.