Говорят, что люди, повидавшие свет, отличаются развязностью манер, легкостью в разговоре и не теряются в любом обществе. Ну что ж! Ведь им, как правило, есть о чем порассказать. Имея это в виду, я уселся вместе со всеми за длинный стол и приготовился выслушать с десяток захватывающих рассказов о приключениях китобоев. Но, к немалому моему изумлению, за столом воцарилось гробовое молчание. Да и вид у моряков был какой-то смущенный. Да, да! Вокруг меня сидели просоленные морские волки, многие из которых без малейшего колебания брали на абордаж огромных китов и не моргнув глазом вступали с ними в смертельные поединки. Но то было в открытом море, а здесь, на берегу, они сидели за общим столом и оглядывались с такой робостью, будто ни разу в жизни не выходили за ограду какой-нибудь тихой овчарни.
А что же Квикег? По воле случая, он оказался во главе стола и был невозмутим и холоден, как сосулька. Чтобы оставаться правдивым до конца, я не стану расхваливать его манеры. Вряд ли в приличном обществе принято садиться за стол с гарпуном в руках. Но Квикег орудовал своим гарпуном без всяких церемоний, протягивая его через стол — с немалой опасностью для окружающих, — чтобы загарпунить для себя пару горячих бифштексов.
Я не буду говорить здесь о других его странностях, о том, например, как он тщательно избегал булочек и кофе, посвятив все свое внимание исключительно непрожаренным кровавым бифштексам; достаточно будет сказать, что, когда завтрак был окончен, он вместе со всеми перешел в гостиную, разжег свой замечательный томагавк и тихонько сидел там, покуривая и предаваясь пищеварению, в то время как я пошел прогуляться.
Глава седьмая
Мы повенчаны
Вернувшись после прогулки в гостиницу, я застал там одного только Квикега. Он сидел на табурете у камина, держал в руках своего маленького черного божка и острием карманного ножа осторожно исправлял что-то у него в лице, тихонько напевая какую-то однообразную мелодию.
Увидев меня, он отложил своего божка, взял со стола большую книгу и, пристроив ее у себя на коленях, принялся с крайней сосредоточенностью считать в ней листы. Досчитав до пятидесяти, он останавливался, растерянно озираясь вокруг и издавая при этом протяжный свист, а затем принимался считать дальше, начиная опять с единицы. По-видимому, больше, чем до пятидесяти, он считать не умел.
Я наблюдал за ним с большим интересом. Этот татуированный дикарь был чем-то необъяснимо приятен мне. Душу не спрячешь. Сквозь всю его татуировку я различал простое и доброе сердце, а в его больших глубоких глазах, огненночерных и смелых, виднелись признаки духа, который не дрогнет и перед тысячью дьяволов. Величие сквозило в каждом его жесте: было ясно, что это человек, который ни перед кем не раболепствовал и ни у кого не одолжался.
Пока я столь внимательно его изучал, притворяясь при этом, будто гляжу в окно, за которым бушевала вьюга, он не обращал на меня никакого внимания, всецело занятый книгой. Помня, как славно провели мы минувшую ночь, я нашел его равнодушие весьма странным. Однако дикари вообще странные создания, иной раз их совершенно не поймешь. Я, между прочим, заметил, что Квикег почти не общался с другими моряками в гостинице и не делал никаких попыток к сближению, словно бы вовсе не желая расширить круг своих знакомств. Поразмыслив немного, я счел это признаком некоего духовного превосходства. Передо мной был человек, за тысячи миль заброшенный от родного дома, человек, очутившийся среди людей столь чуждых ему, как если бы он залетел на Юпитер; и тем не менее он, по-видимому, совершенно спокоен, сохраняет полнейшую невозмутимость, довольствуется собственным обществом, и, конечно, тут сразу видится безупречный философ, — да только сам он, разумеется, и слова такого не слыхивал.
Мы сидели в пустой комнате, перед камином, в котором огонь вначале яростным жаром обогревавший воздух, теперь едва теплился, привлекая мой задумчивый взгляд. За обмерзшим окном угрюмо завывала метель, и странные чувства стали зарождаться в моей душе. Во мне словно что-то растаяло. Ожесточенное сердце уже не вело борьбы против волчьего мира. Моим исцелителем стал этот умиротворяющий дикарь. Вот он сидит здесь, и уже самая его невозмутимость говорит о характере, чуждом цивилизованного лицемерия и вежливой лжи. Я придвинул поближе к нему свой табурет и пытался заговорить. Поначалу он как будто не замечал моих стараний, но, когда я сослался на его ночное гостеприимство, он спросил, будем ли мы и сегодня спать вместе. Я ответил утвердительно, и мне показалось, что он остался доволен этим, и, может быть, даже польщен.
Теперь мы вместе взялись за книгу, и я постарался объяснить ему цель книгопечатания и смысл нескольких помещенных в книге рисунков. Так я завладел его вниманием, а немного спустя мы уже болтали, как могли, обо всяких вещах. Потом я предложил: «Закурим?» Он вытащил свой кисет и томагавк и любезно предложил мне затянуться. Так мы и сидели, передавая друг другу его удивительную трубку и по очереди затягиваясь дымом.