В светлицу вбежала боярыня. Одним взглядом охватила всё — и стоявшую как каменное изваяние дочь, и гневного мужа.
— Батюшка! — закричала с порога. — Одумайся, не губи!
— В монастырь!
— Бог с тобой, Корней Андреевич! Доченька! Одумайтесь... не гневите Бога, нешто можно в монастырь без зова в сердце, без покаяния.
— А замуж без зова в сердце можно? — тихо спросила Алёна.
— Смилуйся, Корней Андреевич. Видишь, не в своём уме она от неожиданности. Погоди с решением, потяни со сватами, не люб он ей. И не время...
— Опять не время? — рявкнул Корней. — Выло уже не время, послушался тебя. Сегодня чуть со стыда не сгорел, когда сказал старый князь, что на княжьей охоте мою болезную видел. Кто её на охоту пустил? Ишь, не время... Да она уже перестарок, того и гляди, в девках засидится.
Сгоряча Алёна выкрикнула:
— Если ты мне, батюшка, счастья желаешь, то не засижусь.
Корней уставился на дочь, медленно соображая:
— Как ты сказала? Не засидишься? Уж не сама ли мужа себе выбрала поперёк отца-матери? — Затем гневно жене: — Вот оно, твоё мягкосердие, потворство, потачки вечные: монаха ей читать-писать учиться, коня — на охоту скакать, сокола — словно княжне, красной потехой заниматься, пергамен — книги переписывать...
— То не я, батюшка, то ты всё радовался, разрешал, потакал, — промолвила боярыня.
— А ты бы её за пяльцы, да за соленья, да к вареньям, да с иголкой, да к заутрене... Плёткой бы...
— За что плёткой? — удивилась боярыня.
— Молчи! — крикнул Корней, поняв, что заговорился. — Умна больно выросла! В монастырь... в дальнюю вотчину, если сей же час не выйдешь к сватам с чаркой! — Он выбежал вон.
Боярыня села на ложе, жалостливо глядя на дочь:
— Зря я в тот раз навстречь тебе пошла, потачку дала. Погубила ты свою молодость, погубила жизнь...
— Да как я, матушка, на брачное ложе лягу, если не люблю? Нет, лучше в монастырь... И не погибель это вовсе, а тишина и спасение...
— Эх, доченька, в монастырь только один путь — туда, обратного нет. Усохнешь там и счастья бабьего не изведаешь, детей не родишь. Очи мутными от слёз станут, грудь пустоцветом повянет, косы под ножницами падут, и уж никогда не заплетёшь их боле... Не узнаешь объятий мужниных, — запричитала боярыня.
— Постылые объятия мне не нужны. Не люблю я его!
— Так ведь и я, доченька, за твоего отца не любя вышла. Не токмо что не любя, не видя. Сговорили, и всё. Стерпится — слюбится. Сердце девичье глупое...
— Что же и мне, матушка, как тебе, ночами слёзы лить, днями молиться? Думаешь, не видела? — жестоко спросила Алёна.
— Видела, а не понимала. Я не потому слёзы лила, что не люблю. Я за четверть века полюбила твоего отца всем сердцем, и каждое его громкое слово мне обидно... А больше всего на свете хотела бы я ему сына подарить — ан нет, не даёт Бог...
— Стелешься ты перед ним, — уже мягко сказала Алёна и села рядом с матерью, чтобы обнять, поцелуем попросить прощения.
— Вот именно, красной дорожкой перед ним стелюсь. И он туда идёт, куда его дорожка ведёт... Может, забыл тебя Степан-то? — неожиданно спросила мать.
— Не забыл, — вздохнула Алёна. — Едет он с победой и с добычей и надеется на княжескую милость.
Боярыня задумалась... Она догадывалась, через кого проникают к дочери сведения о Степане: через Пригоду. Но промолчала — если бы не было ближних доверенных девок, то оказались бы отрезанными от жизни боярыни и боярышни в своих теремах да светёлках...
— Какой бы высокой ни была княжеская милость, выше удельного княжества Милославских ей не встать, — сказала она. — Разве можно сравнивать.
— А я сравнивать не желаю. И странно мне это от тебя слышать. Ты же в тот раз помогла мне, а ныне неужто передумала? — Алёна отшатнулась от матери. — Не уговоришь, и не думай.
— Ив кого ты у меня такая, сердцем неистовая уродилась? Вроде обликом тише воды, ниже травы.
— Да уж не в тебя, матушка. В отца, — ответила Алёна.
...Вечером, проводив сватов, хмельной боярин, опрокинув на голову ведро холодной воды, всклокоченный, но помягчевший, поднялся в горницу. Там уже ждала его жена. Она сидела на раскинутом ложе, расплетая косу, в тонкой холстиной сорочице, в меру полная и, несмотря на годы, перевалило за сорок, моложавая. Корней плюхнулся рядом на ложе, погладил широкой ладонью по спине, притянул к себе, но жена гибко увернулась и спросила:
— Отослал сватов?
— А ты пошто не вышла?
— Как не вышла, батюшка? Три раза с братиной с мёдом выходила. Меня всю обмусолили твои сваты, целуючи...
Боярин сосредоточенно поскрёб бороду.
— Эка... да... — Он решил не останавливаться на этом провале в хмельной памяти. — Отослал. Оттянул. Сам не знаю, как слова нужные отыскал... — И снова начал оглаживать жену. На этот раз боярыня прильнула к нему, шепнув: — Ты сапоги-то сними, батюшка...
Пока Корней, кряхтя, стягивал сапоги, снимал порты, разоблачался, она легла и как-то между прочим, словно думая вслух, сказала:
— А я, признаться, рада.
— Чему?
— Что не обнадёжил сватов, слова своего отцовского не дал. Матери всегда с единственным дитём расставаться трудно.
— В монастырь отправить легче?