Аэропорт под Ленинградом. Утро.Нормальная Аэрофлота жизнь.Грузины с чемоданами. Узбекис коврами. Хвост у ресторана.В кафе у стойки люди киностудий:Каплан, Климович, Кутик, Либерман.Они, рискуя собственной работой,задумали заснять на кинопленкуближайшие часы.Ту-104 падает на брюхо,без промедления к нему подвозят трап.Мелькают люки грузовых отсеков.Одиннадцать часов. По трапу сходятТарковский, Михалков и Смеляков,за нимия вижу Надежду Яковлевну Мандельштам,Герштейн Эмму, Нику Глен и прочих.А Наймана не вижу. Что за черт?Меня зовут. Вот Либерман, которыйеще четыре года проживет,навинчивая нервно объективына кинокамеру, расспрашивает:«Кто это? Это? Это? Это? Это???»Я отвечаю и бегу на поле.И вижу Наймана. В своем пальтобесцветном,с подглазьями, опухшими от слез,он почему-то движется в глубинкуаэродрома. «Толя!» Мы расцеловались.«Куда ты?» — «Я за гробом». Вот и гроб.Какие-то неясные мужчины, Лев Гумилеви я приподнимаем гроб на грузовик.Должно быть, полдень иль около того.Мы входим в боковой притвор собораНикольского. Гроб здесь, уже открыт.Становимся кольцом. Лев ГумилевС размаху бухается на колении молится. И Юра Цехновицер,выискивая в «Практикфлекс» получшеточку, щелкает и рвет никелированныйкрючок, меняя кадры. ТогдаЛев Николаевич Гумилевкаким-то броским, боковым движеньемвыхватывает Юрин аппарат,откидывает крышку (значит, пленказасвечена) и через весь соборшвыряет метров на сто (показалось,конечно, ближе, показалось — на сто!).На следующий день в такси, набитомпод штраф и под завязку, ровно в часмы подъезжаем к флотскому соборуНиколы Мирликийского. Толпастоит от Мариинки до канала.Я пробиваюсь боком и плечом,припоминая старые ухватки.У гроба луг, оранжерея, лес —и посреди ОНА — на лбу молитва,сиреневые царственные векизакрыты сильно, хмуро, тяжело.Пришедшие, выстраиваясь в ленту,проходят перед гробом. Настоятельсобора, дьяконы и причт ведут неведомуюмне, невеже, службу. Горит подсветка.Кутик Соломон, толстяк, пальто он скинул,просит тех, кто в кадре, из кадра выйти,а иных войти. И люди, облеченные доверьемавтокефальной православной церкви,согласно указаньям Соломонавсе это делают.(Но это так — штришок!)Дела распределились в этот деньв таком разрезе: Бродский хлопотало месте для могилы в Комарово.Важнейшие дела, конечно, Найман.Мне поручили крест — и вот летаюполсуток на такси по похороннымунивермагам. Вижу дикий вздор —цементные кресты на арматуре,а деревянных и в помине нет.Быть может, заказать? Но у кого?И не успеют. Что же делать, Боже?Мне тридцать лет, и варит голова.Великая кинозвезда Баталов,заглавный сын из Ардовых, как разснимает в павильончиках Ленфильма«Три толстяка» по Юрию Олеше.И у него есть плотники и лесдля декораций. Это гениально!Часа через четыре все готово,замотанный в портьеры крест выносятиз проходной Ленфильма, погружаютв баталовскую групповую «Волгу» —и в Комарово…По комаровским улочкам в снегах,еще не рассусоленных весною,идут машины, пешеходы и с десятоклыжников (их лыжная прогулкасовпала с этим шествием случайно).Смеркается, седьмой, должно быть, час.У самой кромки кладбища чернеетстарательная ровная могила,пристойные могильщики, вполнеосознавая, что они копают,последним взмахом обрезают грунт.А лица, лица! Все кругом знакомы,Вот Бродский, Найман, Бобышев,Славинский, вот Зоя Томашевская,Вот Эра, вот Ардовы, вот ЛевЕвгеньич Аренс — барон и царскосел,Ершов — художник, сын императорскоготенора Ершова. Вот Пунины.У гроба ответственный за похороны Ходза.Тарковский с палкой,Михалков с бумажкойв руках и золотых очках.Вот Боря Шварцман боком на каком-токосом надгробье; в объектив он ловитвсе, что возможно.И мы навекобречены на Борины картинки.К могиле подошла худющая,в пушистой шубе дама,и бросила букет пунцовых роз,и стала на колени. Кто такая?И сзади кто-то подсказал:«А это Нина Бруни, она Бальмонта дочь!»Обратный путь от кладбища до «будки».Толпа уже разбилась на компашки,а вот и «будка». Нету перемен.Я был здесь летом. Перемен не вижу.Вещички те же, кое-что, конечно,припрятано до летнего сезона.Вот только ящик водки у окна.Мы выпиваем. Боже, Боже правый,как вкусно быть живым, великолепнына черном хлебе натюрморты с салом,селедкой и с отдельной колбасой.Мы говорим, уже оживлены!Все понимают — эти сорок восемь часовнам в жизни бедной не перешибить —во всяком случае немного шансовподняться выше мартовских сугробовна комаровском кладбище.Семидесятипятилетний Аренс читаетсобственное сочиненье на смерть Ахматовой.Малюсенький, лохматый, совсем седой —командовал эсминцем в пятнадцатом годуна Черном море. Георгиевский кавалер,друг Гумилева, ныне орнитолог,лет восемнадцать разных лагерей,в Кавказском заповеднике работаи десятирублевые заметки о птицахдля пионерской прессы, он немногоАхматову переживет. Теперь и нам пора.Пошли. На электричке десять двадцатьмы уезжаем. Вот и все.ТЕПЕРЬ ОНА БЫЛА.А мы остались.Это меняет многоеи в судьбах, и в словах.И как написано в сороковом году:«Когда человек умирает,Изменяются его портреты…»Но не только его портреты,а и все, кто его любил…Скоро, скоро вокзал и город,скоро, скоро грядущее нагрянет,скоро нам свою размыкать долю.1974