И еще. Меня изумило обилие покойников, которые зачастили помирать в самом цветущем возрасте; как следствие, возникли ассоциации с ревущими девяностыми в моей неуравновешенной стране. Большинство сирмионцев умирало, недотянув до тридцати! Моровая язва, холера, бубонная чума, черная оспа? Но сейчас не средние века, когда эпидемии выкашивали в Европе целые города. И войн давно нет. Тогда почему? Я бродил среди усыпальниц и задавался вопросом, а что, если покойникам хватало этих трех десятков лет, прожитых почти в раю, в краю изумрудных гор и ультрамариновых вод? Пожил со вкусом — и будет.
Подбирая слова, я спросил об этом старика, стоявшего с метлой возле склепа с монументальными колоннами.
В этот момент вереница катафалков въехала на территорию кладбища. Следом катило множество лимузинов с затененными окнами.
На кладбище стало оживленно. Жизнь на кладбище, можно сказать, закипела. Кладбище наполнилось деловитыми людьми в глухих черных костюмах.
Старик кивнул в их сторону и сказал:
— Вот вам и ответ. Хоронят местного босса и шестерых его телохранителей. Поверьте, через неделю все это повторится. Перестреляют тех, кто прикончил этих. И так у нас без конца, так что без работы не останусь. Место хлебное, — закончил он с мрачным воодушевлением.
В общем, посещение кладбища в познавательном отношении оказалось весьма поучительным.
Глава 32
И вот двадцать дней позади. Я чувствовал, что делаю как раз то, что должен делать. Я ходил по кругу, словно судьба держала меня на поводке, и не делал ни малейших попыток из этого круга вырваться. Будь что будет.
По утрам мы, вернее, те, кто имел привычку вставать спозаранку, спускались к озеру. Песок, лежаки и фрачный официант, находящийся в постоянной готовности, — все это мне очень нравилось. Мне вообще многое нравилось, например, нравилось быть богатым. Я привык к этому с поразительной быстротой. Я подумывал даже нанять слугу. Почему нет? Правда, для этого мне надо будет обзавестись новой, более просторной квартирой. Должен же слуга где-то спать. Не на половичке же в прихожей. Слуга не собака.
До полудня мы валялись на лежаках, плавали, загорали и болтали о всякой всячине: в основном о том, что сегодня будет на обед.
Но тот день стал иным. И начался он не на пляже. Я проснулся у себя в комнате, открыл глаза и увидел Геворкяна, развалившегося в кресле у окна. На коленях Генриха Наркисовича покоилась гитара. Под ногами, на ковре, лежал сверток. Сам визитер был закутан в белоснежную простыню, словно только что вышел из парной.
— Второй час прикидываюсь призраком Карабаса-Барабаса. Все от страха попрятались, не могу найти собеседника по плечу. Вот забрел к вам. Вам не страшно?
— Нет, — спокойно ответил я, припоминая, где у меня спрятана спица, — вам очень идет это одеяние, напоминает древнегреческий хитон.
— На каком языке вы предпочитаете разговаривать в это время дня? На немецком, итальянском, французском?
— Мне все равно.
Геворкян одобрительно кивнул и запел, сопровождая пение струнным перебором:
Пока Земля ещё вертится, пока ещё ярок свет,
Господи, дай ты каждому, чего у него нет.
Не каждому дано видеть и слышать Карабаса-Барабаса, разливающегося соловьем. Распухшее от многодневного пьянства лицо Геворкяна, с пунцовыми мокрыми губами и всклокоченной неопрятной бородой, не могло вызвать ничего, кроме чувства омерзения. Я представил, как это чудовище своими толстыми слюнявыми губами приникает к нежной шейке Вики.
Он продолжал перебирать струны и петь:
Умному дай голову, трусливому дай коня,
дай счастливому денег.
И не забудь про меня.
Надо признать, голос у него был красивый, низкий, с легкой хрипотцой. И играл он неплохо. И если бы не эти мокрые губы, его можно было представить на сцене рядом… ну, хотя бы с Борисом Гребенщиковым. Тем более что голос у Геворкяна был куда приятней.
Закончив пение, Генрих Наркисович опустил гитару на пол и воззрился на меня.
— Песня как прелюдия к серьезному разговору, — сказал он.
О чем, вернее, о ком он хочет со мной говорить? Уж не о Вике ли? Конечно, о Вике. На моей памяти не было случая, чтобы тайное в конце концов не стало явным: как ни таись, правда рано или поздно вылезет наружу во всем своем поганом величии. Я уступил Вике лишь единожды, понадеявшись, что одноразовая измена, возможно, и проскочит. Похоже, напрасно надеялся.
Накануне вечером, за ужином при свечах, в окружении мишуры, которой набиты переделанные под отели старинные замки, дворцы и крепости, под слащавую музыку Вивальди, струящуюся из скрытых динамиков, Геворкян, оторвавшись от кубка с вином и прожегши жену огненным взглядом, обратился к ней при всех:
«Если ты мне изменишь…»
«Ты меня зарежешь?» — засмеялась Вика.
«Я не верю тебе. Я вообще не верю женщинам. Ты порочна».
Я слушал пикировку, этакую репетицию семейной сцены, и вспоминал, что не так уж и давно я почти те же слова говорил покойной Тамаре Владимировне. Интересно, что скажет Вика. И она дала, на мой взгляд, весьма убедительный ответ: