Случилось также, что однажды ночью, в первом часу, полицмейстеру взбрело в голову посетить наше узилище, а мы, собравшись в келье Адама, преспокойно пили чай; и вдруг — шум в коридоре, бряцание ключей и ружей; перепуганный унтер сделал вид, что сразу не смог отыскать ключ от дверей, ведущих в наш коридор; полицмейстер чуть не лопнул от ярости, но мы воспользовались замешательством, и в момент, когда высадили двери, каждый был уже на своей койке и задул свечу, а при дверях каждой кельи уже стоял тюремщик с ружьем навытяжку, словно во фрунт перед императором… За все время, проведенное в заключении, Адам, кроме помянутого стихотворения, ничего не писал, но читал много и очень охотно общался с нами, охотно вступал в беседу; порой задумывался и замолкал, но был спокоен». И не только спокоен. «У отцов базилианов я повеселел», — признался он впоследствии. Только поражение ноябрьского восстания представило ему эти минувшие времена в жестоком свете; обратив взор к тем дням, он глядел на них сквозь кровь и слезы миллионов людей, взывающих о спасений. А теперь, во время следствия, он держался бодро, отвечал смело, не поддавался упадку духа и отчаянию. Как будто бы общее несчастье закалило его, отодвинуло в тень сердечные дела.
Из кельи базилианов он смотрел на эти былые сердечные дела, словно с каменной вершины; словно Боннивар, прикованный к колонне в подземелье Шильонского замка, смотрел он на муки первой, неразделенной любви. Звезды, которые он порой видел из окна кельи, мерцали ясно, они будто предвещали ему дальний путь в неведомые края. Стояла полночь. Ясно мерцала Большая Медведица. Алел Марс. Поблескивала Венера-Анадиомена, но острие ее огненной стрелы достигало очей Адама. Его смешили усилия следственной комиссии, которая, стремясь выяснить авторство песенок «лучистых» и филаретов, приказала Мицкевичу и Одынцу записывать их по памяти. Они на скорую руку импровизировали приглаженные и усмиренные, далекие от прежнего вольнолюбия варианты, которые, случалось, пересказывались другим товарищам по заключению; а те на допросе перед комиссией декламировали эти песенки в измененном виде, к вящему изумлению следователей, которые были убеждены, что это импровизации, а нисколько не аутентичные песенки, которые певали юные филареты на свободе. Однако подследственные отвечали весьма ловко и изворотливо, а главное, их ответы вполне совпадали, особого разнобоя в них не было. Но филареты не знали еще, что, собственно говоря, признания их не возымеют особого влияния на их судьбу, которая была заранее предрешена, поскольку именно такого, а не иного приговора требовала государственная мудрость, представленная Новосильцевым и его сворой.
Тем временем аресты и преследования захватили широкий круг лиц. В Крожах Байков открыл «Общество черных братьев». Янчевский[66], основатель этого общества, был отдан в солдаты. В Клейданах за расклеивание на стенах листков с надписями два школьника были сосланы на всю жизнь в Нерчинские копи. В Поневеже ученик тамошней школы был подвергнут телесному наказанию за листок все с тем же злосчастным поминанием конституции и сослан в Сибирь. Так это невинное словцо «конституция», начертанное шкодливой рукой школяра в краю, где все польское в царствование Александра Первого не слишком подавлялось, так это невинное словечко разрослось в символ борьбы за свободу. Его вызвали из-под земли угнетатели.
Но именно этого они и добивались. Интриге подавала руку не останавливающаяся ни перед чем Провокация. Францишка Малевского по требованию великого князя прусские власти выдали в руки царских жандармов. Едва только он был доставлен из Берлина, где проживал ради ученых занятий, как его подверг допросу сам великий князь, который, так и не вытянув из юноши ни одного мало-мальски ценного признания, отослал его Новосильцеву.
В героическую фигуру вырос, правда, один только Зан, тишайший среди филаретов, невинный, как дитя, тот самый «треугольный», как его называли (у него на лоб свисал треугольный клок); этот «архилучистый» доказал, что для него не было пустым звуком то, что он провозглашал, то, за что он теперь сидел в одиночном заключении, отделенный от товарищей. Но и он отнюдь не был кальдероновским Стойким принцем. Правда, он взял на себя всю вину, желая этим способом спасти друзей, но в признаниях своих, так же как и Малевский, не только утверждает, что общество не ставило перед собой патриотических целей, но даже издевается над этими целями, называя их лживыми. «Мы не творили времени, — очень верно заметил Зан, — время творило нас», «Обо всем добром знаю, — признает дальше «лучистый», — а о злом не ведаю: патриотизм мог быть при этом, но не он был целью наших помыслов и деяний…»
Филареты применяли афоризм Макиавелли: «bisogna esser volpe e leone» (Нужно быть лисой и львом).