Эти длительные приготовления только взвинчивали цену поцелуя. Фантазия влюбленных, не обремененная воспоминанием о реальных картинах, заработала с удвоенной силой. И, едва дошло до поцелуев, растущая страсть, на пути которой, как запруда, стояли жизненный уклад и сословные предрассудки, да и предписанная ими самими стилизация, — эта растущая страсть обрекла влюбленных на бесполезные и напрасные муки.
Во всей этой любовной литургии в тугановическом саду финальной церемонией должно было оказаться таинство лобзаний. Слишком мало, чтобы осчастливить, и предостаточно, чтобы смертельно уязвить! Кощунственное по тогдашним понятиям сравнение поцелуя с таинством святого причастия — эта метафора, соединяющая небо и землю, дабы выразить огромность счастья и огромность страданий, — кощунственное сравнение, повторяющееся в четвертой части «Дзядов», весьма четко обозначает пределы этой земной любви.
Поэтическое творение, даже когда оно самым явным образом очищено от примеси случайных обстоятельств, все же воспроизводит атмосферу тех переживаний и тех испытаний, которые предшествовали его появлению на свет божий.
Читая «Vita Nuova», едва ли возможно почерпнуть из текста какие бы то ни было определенные детали образа реальной Беатриче, однако можно постичь самый характер дантовской любви.
Не стоит принимать за чистую монету подробности и детали поэмы Мицкевича — даже тогда, когда их подтверждают иные свидетельства; ибо подробности и детали эти преобразованы до такой степени, что получили иной смысл. И все-таки нетрудно услышать в страстных проклятиях и пылких восторгах Густава — героя «Дзядов» — явную любовную неутоленность.
Именно такая неутоленность продиктовала Шиллеру чудесные стихи о поцелуе: не просто стихи — гимн, исполненный религиозного настроения. Поет этот гимн Амалия в «Разбойниках»:
Первая строфа этого стихотворения в переводе молодого Мицкевича, который произвольно изменяет пол возлюбленного предмета, не достигая силы оригинала, сохраняет, однако, тональность гимна.
В последующих строфах, однако, тот же пылкий, задыхающийся, прерывистый шепот после страстного лобзания:
Это не просто описание соединения влюбленных уст, это выражение самого восторга, самого наслаждения, выражение, достигнутое не подробным анализом ощущения, прикосновения, а переадресованием этих плотских дел в эфирные области фантазии.
Молодой поэт долго бился над этим несравненным шедевром, а когда сам попытался в конфискованном впоследствии чрезмерно бдительной цензурой описании поцелуя передать его ощущение, сравнивая его с причастием, он тем самым лишил описание страстности, подчеркивая вместо этого романтическую святость любовного таинства.
Это одновременно и кульминация тугановического романа. Перед юным поэтом была стена. Глаза предводительши и ее челядинцев, глаза братьев Марии, глаза друзей и нахлебников бдительно следили за влюбленными. Сколько осмотрительности должен был проявить пан Тадеуш, чтобы прокрасться в альков Телимены! Густав, герой «Дзядов», конечно, тоже решился бы на нечто подобное, но обстоятельства складывались не в его пользу.
И не только обстоятельства интимного порядка. Ромео и Джульетту в литовском издании разделяет стена не менее безжалостная и непреодолимая, чем реальная стена в Вероне. Мария Верещак — невеста графа Вавжинца Путткамера[53]. Граф Путткамер несколькими годами старше Мицкевича, бывший офицер наполеоновской армии, а ныне Весьма состоятельный и благополучный помещик Лидского уезда.
Снисходительность графа Путткамера к влюбленным легко может показаться великодушием. Следует, однако, помнить, что граф не принимал слишком близко к сердцу ухаживания бедного студента, позднее ковенского учителя. Он доверял Марии, верил, что она не совершит безумного шага и не пойдет на мезальянс. Оказалось, что он не ошибся.