Посчастливилось ткачу Артемию Агапову быть за взводного в том рабочем отряде. Артемий не любил тужить, не пугался беды, не отступал перед трудностью, за правое дело всегда готов хоть в огонь, хоть в воду. А быть в отряде Фрунзе, да еще за взводного, — это немалая честь. Плотный мужичок Артемий. Ростом не особо высок, зато широко взял в плечах.
Прямо с фабрики прибежал Артемий к себе домой запыхавшись. До поезда каких-нибудь два часа осталось. Наспех собирает в холщовый мешочек дорожный приклад, солдатское походное добро, без которого бывалый солдат не солдат, — пару белья, кружку, ложку да сухарей немножко.
Жена подает ему на дорогу белый клубок — и нитка солдату нужна, там за тобой не много швей приставлено: случится пуговку пришить, да мало ли что… Около отца вертится дочурка, черноглазая Валя, годов шести, не больше, а лицо у нее — ну точь-в-точь отцовский портрет. Ласков был с ней отец, вот она и льнула к родителю.
— Тятя, куда ты собираешься?
— Во путь, во поход, во дороженьку, доченька!
— А клубок тоже во дороженьку?
— Тоже, доченька! Клубок-то, он покатится, а я за ним пойду, — вот и поведет он меня, будет мне все, что надо, указывать.
— Чего же он будет указывать?
— Будет он мне указывать, как ближе пройти, чтобы скорее найти вот такую же, как ты, невеличку-стрекозу, лиходеями обиженную. Девочка та горько плачет, ждет — кто же придет и выручит ее? Если я не пойду туда, то она может погибнуть. От нее есть у меня слезная просьба. В клубок завернута. Грамотка такая, а на ней все обиды той девочки обозначены.
Дочурка, больно любопытная, так и виснет на руках у отца, мешает ему сумку собирать.
— А ты мне скажешь, кто обидел ее?
— Скажу, доченька, обязательно скажу, даже и письмо ее покажу, только ты сначала отпусти меня.
Жена отвернулась. Глаза утирает. Мешок собран. Поднял Артемий Валю до потолка, поцеловал в шелковую челочку:
— Ну, дочка, расти большая, маму слушайся! Я скоро…
Шапку с гвоздя, мешок за плечи; на щеке слеза, смахнул ее за дверью варежкой, — на вокзал, там отряд ждет.
Валентинка четыре года отца со дня на день поджидала, в третий класс пошла, а белый клубок обратно не катится и отца не ведет за собой.
Вот раз морозным зимним вечером вбегает домой Валентинка с книжками. А на столе солдатская сумка; отец умывается за переборкой. Вот радость! Наконец-то! Целовал ее отец и в глаза и в щеки, обнимал, на руках подымал; как она учится, спрашивал. Пока отец закуривал, Валентинка заглянула в солдатскую сумку. Не велики подарки от солдата, но дороже всех подарков… Увидела она в сумке белый клубок-поводырь.
— Папаня, я его размотаю!
— Зачем?
— А ты забыл? Где письмо от той девочки? Ты ее нашел?
— Конечно. Если бы не нашел, то и сейчас бы искал.
Валя распустила клубок — только он теперь стал поменьше, — в клубке действительно замотана грамотка.
В тот вечер к старому серебряному фабричному мотку прибавилась еще одна новая прядь; принес ее на спою сторону из далекого солнечного края ткач Артемий Агапов.
После чая отец отдыхал на диване, трубочкой дымил, а Валя сидела рядом и все слушала, куда ее отец ходил, кого выручил.
— …Далеко отсюда, в широкой зеленой Ферганской долине, стоит город Ош. Пойдешь за белым клубком — хоть и не в день, не в два, но дойдешь. Тамошние старики сказывают, будто это самый древний город на земле.
Неподалеку от того старого Оша, у быстрого горного ручья, есть кишлак, поселенье такое. Маленькие домишки, а крыши на них плоские, хоть шар гоняй по ним. На улицах — теснота. Дом к дому прицеплен, словно боятся домики отойти один от другого. Ну, так уж там повелось. Около маленького домика — а правду сказать, такой дом не краше шалаша — есть и маленький дворик.
Идешь по двору, как в саду. Со всех сторон обступили двор деревья. Да деревья-то какие славные! Тутовые деревья… Еще шелковицами их зовут — одаривают они людей шелковыми рубашками. Конечно, и на тутовом дереве сама не вырастет шелковая рубашка, сама не упадет тебе в руки.
В дом войдешь — не возрадуешься. Темно и тесно в нем, так же как в старой лачуге ивановского ткача в дедовские времена: ни света, ни воздуха.
Катился, катился мой белый клубок, у забора под тутовым деревом остановился, дальше не хочет катиться. Наказывает мне: «Слышу — стан стучит, слышу — челнок гремит: где-то здесь добрая мастерица ткет. Что она ни наткет, все у нее жадный хозяин себе берет. В горе она живет, нас давно поджидает».
Вот и гляжу я по сторонам: что здесь за народ, что за жизнь?
На горе, поодаль от маленьких жилищ, будто брезгует встать с ними в ряд, в большом саду раскинулся на полверсты байский двор 50. Стены дома белым-белы, цветами расписаны; не только в саду, но и на крыше цветы. В этом доме и свету и воздуху много.
А против богатого дома, за ручьем, притулилась к самой горе кибитка киргиза-бедняка Тиракула.
Жена его, труженица Сурахан, и он сам всю жизнь тем и занимались, что выводили шелковичных червей, мотали шелк, продавали его баю.
Кривенькая дорожка до богатого дома не дождем была полита, а слезами бедняков.