— Как только будет можно. Ты слышал, что Гельмрейх плох; ему осталось жить несколько месяцев, и, как он ни погрешил против ребенка, я не могу теперь отнять у него внучку. Я надеюсь устроить так, чтобы обвенчаться без всякого шума через шесть недель, и затем мы останемся здесь. Мне все равно приказано оставаться в Кронсберге до осени; мы не уедем, пока не закроем глаз профессору. Таким образом, он не лишится Эльзы, она может по-прежнему вести хозяйство и угождать деду; но я позабочусь, чтобы уход за больным был передан в другие руки. Как муж, я буду иметь на это право. Однако я слышу, Ахмет уже в твоих комнатах; пойдем, Рейнгард, они тут, рядом.
Он отворил дверь и вошел в смежную комнату.
Эрвальд не сразу последовал за ним; проходя мимо стола, он остановился и устремил на портрет маленькой Эльзы столь пристальный взор, точно старался отыскать в лице ребенка черты, которые видел сегодня ночью, при лунном свете.
— Невеста Лотаря! — пробормотал он. — Конечно, нам придется теперь заключить мир или, по крайней мере, перемирие. Или она опять презрительно выгонит меня, когда я приду с ним в Бурггейм?
Он коротко, саркастически усмехнулся, почти грубо отодвинул портрет в сторону, высоко поднял голову и пошел вслед за другом.
23
Кронсберг начинал заселяться; больные съезжались, и весенний сезон обещал быть оживленным. Первые три дня Эрвальд посвятил исключительно другу и виделся, кроме него, только с семьей Бертрама, которая всячески старалась сделать его пребывание в доме приятным; особенно хлопотали об этом младшие члены семьи, изображая из себя в честь Эрвальда и Зоннека «африканцев» под руководством знатока в этих делах — Ахмета. К счастью, он немножко говорил по-немецки, и маленькие европейцы, как репейники, липли к добродушному чернокожему.
Зоннек ежедневно проводил несколько часов у невесты, но до сих пор не представил ей товарища и не мог исполнить обещания, данного леди Марвуд. Профессору было лучше, но состояние его здоровья все-таки не позволяло внучке делать визиты или принимать их.
До полудня в доме Бертрама обычно царил покой; старшие мальчики уходили в школу. И сегодня их не было дома; младший, четырехлетний Ганс, забавлялся в детской новой игрушкой, дудкой, которую вырезал ему Ахмет и из которой юный виртуоз извлекал скорее странные, чем приятные для уха, звуки.
Зельма сидела в гостиной за работой, когда горничная открыла дверь, очевидно, собираясь доложить о ком-то, но не успела она еще открыть рот, как ее оттолкнули в сторону, и в комнате появилась пожилая, очень высокая дама с саквояжем в одной руке и большим зонтиком в другой; она весьма выразительно стукнула им о пол и коротко проговорила:
— Здравствуй, Зельма! Я приехала.
— Ульрика! — воскликнула докторша, с удивлением вскакивая. — Мы ждали тебя, судя по твоему письму, только вечером.
— Я ехала всю ночь и наняла на станции экипаж, — объяснила Ульрика. — Прикажи взять у извозчика вещи.
Она говорила прежним повелительным тоном; однако Зельма приветливо поздоровалась с золовкой, помогла ей снять пальто и шляпу и распорядилась, чтобы горничная отнесла вещи приезжей в назначенную ей комнату.
Тем временем Ульрика осматривала гостиную, убранную со вкусом и уютно, и сухо заметила:
— У вас очень по-барски; в Мартинсфельде было проще. И вы даже завели чернокожего лакея. Я воображала, что еду в немецкий христианский дом, а первое, что я увидела, был черный, как ворона, язычник, какие сотнями бегают на берегах Нила. Он оскалил зубы и хотел взять у меня саквояж, где у меня лежат деньги, но я пригрозила ему зонтиком так, что он отскочил, как ошпаренный.
— Это Ахмет Эрвальда, — засмеялась Зельма. — Я писала тебе, что у нас гостят два знаменитых путешественника — Зоннек и Эрвальд. Ахмет — предобродушный и преуслужливый человек; он хотел только понести твой саквояж.
— Все равно, я никому не позволю вырывать у меня вещи из рук, — заявила старая дева, — а этому вороватому африканскому сброду я и подавно не доверяю. Но дай же взглянуть на тебя, Зельма!.. Мы ведь не виделись десять лет.
Она окинула взглядом маленькую цветущую женщину, которая со своим розовым, улыбающимся лицом отличалась, как небо от земли, от бледной, запуганной вдовы покойного Мартина. Зельма тоже только теперь как следует рассмотрела золовку. Ульрика не похорошела за истекшие годы; она стала только еще костлявее и гораздо старше. Одинокая жизнь в Мартинсфельде неблагоприятно отразилась на ней, потому что если прежде она отличалась властолюбием и грубостью, то теперь в ней сквозили горечь и озлобление, которые тотчас же и проявились.
— Тебе хорошо жилось, это видно, — сказала она угрюмым тоном. — А мне — нет. У меня отняли мой Мартинсфельд; ты знаешь, меня вышвырнули из-под родного крова, и теперь я без приюта.
— Но тебе ведь не было надобности сейчас же расставаться с имением, — возразила Зельма. — Тебе хотели оставить его до осени и даже до весны.