Есть жеребец у Самида, не такой, как здешние. Подарила ему жеребенка золотистая хромая кобыла с перебитой пулей ногой, брошенная басмачами, когда Самид с кзыл-аскерами[2] догонял их в горах Агалыка. Что делать кзыл-аскерам с хромой бешеной кобылой, прыгавшей на трех ногах? Ну, — пристрелили, а жеребенка взял Самид. Еще мальчишкой видел он той масти, что была кобыла, — жеребца у Чарджуйского бека, среди других десяти жеребцов всех мастей. Были они прикованы на цепи, и вторая цепь шла от задней ноги к столбу. Храпели, ворочали налитыми кровью глазами, когда подходил незнакомый.
Вырос Тохтыр высокий, сухопарый, рыжий, как песок, с черными ногами, черной гривой и хвостом. Маленькая голова с приплюснутыми ушами на крутой длинной шее. Вот уже скоро два месяца, как держит его Самид в темной конюшне позади своего маленького дома. Отказывает себе в пригоршне плова — кормит жеребца жирным овсом прошлогодним, зерном ячменным, саманом[3] с кукурузой. На улицу, на проводку, выводит его Самид только вечером, потухшей ночью и, не оседлывая, вскакивает на широкую спину. Медленным ровным шагом выводит его часа два. А потом, сжав бока и отпустив поводья, летит… летит, обгоняя неповоротливые, скулящие пересохшими колесами арбы, и пугая встречных запоздалых купцов. Тохтыр рвет землю подковами, острыми и злыми как клыки кабана, и кажется, что в неостановимом беге обгонит мелькающую по дувалам серую лунную тень…
Вечером вышла Садатхон за калитку. Остановилась. Скинула душную паранджу[4]. Хочется чистого воздуха, свежей ночи… У отца денег нет, засевать нечем… А Мансур Асанбеков сватается… Два верблюда дает, рис… Отец старый… Угрюмо молчат братья. А тот, что в мюриды ушел, говорит: «Следуйте по стопам Аллаха и воздаст!» А сам в штанах шелковых…
Через неделю кобкара[5]. Через неделю Самид поскачет… Ведь Султан-ходжа за первого козла верблюда выставил! А верблюдом можно посев поправить…
В чай-хане огоньки… Слышно дрожанье дутара. Чей — то голос поет:
— Каранги гиджелер… Коуб тутмак якты гюн…[6] Песня тревожит душу. Садатхон плачет. Прислонилась к двери карагачевой. Слушает. Столбики пыли поднялись над дорогой. Мягко хлопнули подковы по земле. Темный силует заслонил звезды…
— Садатхон! Горлица… — шепчет Самид. — Скоро кобкара. Смотри! — нажал ногами бока жеребцу и в прыжке исчез… Дикое ржанье прокатилось и стихло… Брехнули собаки… Топот затих. Повернулась и скрылась. Скрипнул засов, и тишина залилась звоном цикад и арыков.
Каждое утро и вечер кричит бидана— певчий перепел. Каждое утро и вечер отмеряют один день. Уже шесть дней и сегодня кобкара. Рано поднялся Самид. Быстро прошел к Тохтыру, вывел его к арыку. Первый раз за два месяца конь увидел солнце, чуть поднимавшееся из-за вершин Агалыкских гор… Почуял конец заточения в темной конюшне… Радостно фыркая, бил Тохтыр широким кованым копытом, играя, кусал Самида за плечо… Все его тело было свежо и подтянуто, как струна на дутаре.
Не кормя жеребца, Самид наложил на его холку вышитый войлочный потник, легкую накидку из серой адрясы и потом горбатое седло с выгнутой лукой и короткими стременами. А сверху положил волосяную подушку и затянул тройным ремнем. Привязав Тохтыра к подкове, вбитой в навес, Самид одел простой яркий керкинский халат и затянул голову красной чалмой. Снял со стены треххвостную нагайку — единственное оружие, которое разрешается употреблять на кобкаре, вышел и, легко перекинув тело, оказался в седле. «А Садатхон? Будет ли она? Садатхон, имя которой означает счастье, принесет ли она его Саииду?» Тохтыр недовольно топтался на месте, приседал на задние ноги и пугался качающихся тений от тутовых дерев. Осторожно, сдерживая коня, Самид выехал тропинкой на большую дорогу.
На кобкару ехало со всех окружающих кишлаков не мало народу, и пыльная дорога расцвела красными, желтыми, синими, полосатыми халатами, белыми чалмами, прыгающими, слепнущими от солнца жеребцами. Седобородые старцы ехали на ишаках посмотреть, как их сын или внук будет пытать счастья в той игре, в которой и они участвовали когда-то. Проезжали высокие арбы с закутанными фигурами женщин и мальчишкой верхом на лошади вместо возницы. Краешком дороги пробирались пешеходы.
Солнце прыгало бликами на лоснящихся крупах жеребцов, на лоске халатов, на смуглости лиц. Самид уже заметил не мало знакомых. Вон — одинокий арбакеш Усвали, подергивая свисающие усы, одной рукой сдерживает своего маленького киргизского жеребца. Рядом с ним едет хозяин чайханы в кишлаке, Мир-Сеид-Замбуил. Его седая борода выкрашена заново хною и оранжевым пятном торчит из-за зеленого халата. Узкие улички кишлака извиваются в тщетной попытке свободно пропустить всадников. Мимо Самида с гиком проносится совсем еще мальчишка в красной чалме, на вороном крупном, широкозадом жеребце. Самид его знает. Это — Джамад, младший сын Султан ходжи, — виновник сегодняшнего праздника.
Ему исполнилось 16 лет, сам «святой ишан Баба-Нияз» сказал, что он «жених», и отец выпускает его впервые на кобкару, выставляя призы.