Ма Любич ставит рядом со мной чай; при желании она может двигаться бесшумно, как кошка. Ма Любич замечательно приспособилась к самой себе. Лишний вес придал ей силы и одновременно изящества. Чай она заварила с дымком: уже за полночь, и нам нужен резкий вкус, немного смягченный каплей молока. В этом доме только Ма Любич решает, каким чаем тебя угостить. Судя по обстановке, она заваривает дарджилинг, лапсанг сушонг, ассам или пеко, не жалея молока и сахара. Чашки она тоже выбирает с умом: маленькие для жаркого летнего дня и большие, с толстыми стенками для зимы. Сегодня мы пьем из незнакомых мне чашек, густо покрытых треснувшей глазурью, под которой виднеется терракота. Чашки для крайней нужды, на черный день.
– Я разговаривал с Джеймсом. – Старик Любич имеет в виду Джима Хепсобу. Он не признает сокращений, и Джим для него всегда Джеймс, как будто его недюжинную силу нельзя уместить в коротеньком прозвище. – Вернее, пытался. Он был так любезен, болтал о пустяках. Выходило у него
Прямо я ответить не могу, но в этом и нет нужды. Время в гостиной остановилось. Огонь будет гореть вечно: старик Любич подкладывает еще одно полено, смола шипит, дымит и загорается. Чай не иссякнет никогда. Я в самом сердце мира и в безопасности. Собираюсь с мыслями и выкладываю свою историю. Я не пытаюсь отделять свои воспоминания от Гонзовых или судить о том, что происходило
Ма Любич распахивает глаза и подается назад, рычит. В следующий миг она осторожно тыкает меня жирным пальцем, внимательно наблюдая, что будет. Ничего не происходит, и она вновь устраивается в кресле. Старик Любич кивает, словно до него только сейчас дошло очевидное. Никто особо не огорчается при мысли о том, что у них в доме раздвоенный.
– Я чудовище, – на всякий случай поясняю я.
– В самом деле? – осведомляется старик Любич.
– Да.
– И что чудовищного ты натворил?
Ну, откровенно говоря, ужасных преступлений я не совершал. Да, я участвовал в Сгинь-Войне. Но то же самое делали и обычные люди. Гонзо.
Я высказываю предположение, что быть чудовищем – скорее факт, нежели действие, и старик Любич отвечает: «Ха!»
Поскольку им больше нечего добавить на этот счет, я продолжаю свой рассказ.
Ранним утром на Аггердинском утесе холодно. С океана дует влажный ветер, воздух пропитан солью и запахом водорослей. Волны едва плещут, скользкие, цвета неба, – не прячься за тучами белое солнце, горизонт было бы невозможно найти. После теплых красок гостиной мир предстает в монохроме. На старике Любиче нелепая меховая шапка, куда больше смахивающая на крысу, чем мне запомнилось. Ма Любич шапку не надела, зато обмотала шею твидовым шарфом, прикрывающим мочки ушей. На ней теплое пальто цвета горохового супа. В солнечных лучах, изредка пробивающих тучи, она сияет золотом, и в эти минуты видно, какой красивой она была, да и остается. Мне приходит в голову, что именно такой старик Любич всегда видит свою Елену.
Сначала мы долго разглядывали сквозь двери дом на Аггердинском утесе. Я предложил войти, но, открыв дверь, подумал, что это будет бессмысленное вторжение. Я теперь должен показать им дом и вещи, которых никогда не было? Вот тут я не спал? А вот здесь мама не готовила мне завтрак на несуществующей плите? Такого желания у меня не было, и у Любичей, по счастью, тоже. Я отвел их к песочнице и показал, как мы играли. Здесь сидел Гонзо. А вот там стоял фургон с мороженым. Вы были тут. Да, конечно, Ма Любич прекрасно помнит тот день – каждый день того страшного месяца, во всех подробностях. Я разравниваю песок, и она кивает. Да, именно так играл Гонзо. Со мной. Она улыбается, вспомнив давнюю любовь и давнюю боль.