А Отто будто и не слышал, он все смотрел на меня. Грете жестом показал: и ты иди. И она двинулась вслед за разгневанным усачом, но все на меня оглядывалась.
Мы остались с Отто вдвоем. И тут вдруг кашель меня сумасшедший настиг. Пополам согнуло, я надрывался в нескончаемом стоне, ослепнув уже от слез. Отто терпеливо ждал, по скрюченной спине гладил меня, жалея.
– Живы, друг Ханс? – спросил он.
И не знал, что сказать. И сказал:
– Ваши мотивы для меня загадка, Ханс. Я не хочу вдаваться. Видимо, это что-то такое, что мне не по уму. То, что с вами происходит.
Он помолчал, но ответа не дождался.
– Ханс, выстрелов было два. И третья пуля уже ваша, тут не должно быть иллюзий. Выбор за вами.
– Нет выбора, Отто, – отозвался я.
Он пошел к дому, обернулся:
– Мне будет жаль. Кажется, мы уже стали друзьями.
– Так и есть, Отто.
В дверях он обернулся снова, напомнив:
– Смена, Ханс.
Ушел. А я все у дома столбом стоял.
Я вспомнил о Вилли, едва дрезина тронулась.
– А где же усач наш сердитый?
– Своим путем, как всегда. Пешком усач то есть, – сообщила Грета.
– Не в ногу ходит, слышали, – кивнул Отто.
Петляли по территории к цеху, теснясь в прицепе. Визжала музыка узкоколейная. Отто бормотал, как молился:
– Сегодня узнаем, чего мы стоим. Важный денек, дай господи.
Я на пассажиров смотрел: кто стражи теперь мои, те, эти или эти с теми вместе, и сразу все они вокруг меня, свои с чужими? Свои, родные, Отто с Гретой без Вилли, даже не заметили простодушно, когда я с прицепа на разъезде спрыгнул и в другой на ходу забрался. Чужие засуетились бдительно, и двое сразу за мной рванули и тоже следом в новый транспорт полезли, начеку были.
И росло их число в пути, ученых этих конвоиров. Видно, важной я птицей стал, до края своего дойдя. Вот двое еще запрыгнули, а потом и трое даже сразу, толпа целая вокруг меня собиралась.
Следили теперь, что же делать буду. А я только локтями работал, ничего не делал. Пробирался, рабочих сонных тесня, и всё локтями, локтями. Прицеп весь пока не прошел, от начала до конца, и в спину такую же рабочую не уткнулся, замерев. И не понимали стражи, зачем и куда я, и точку особенно эту последнюю, во что уткнулся. Маневр, конечно, и впрямь чудной был, если стражей глазами.
А я из женщины в телогрейке женщину выжимал, знал, что делал. Руки вдоль боков протиснул и давил, давил, за поручень для упора схватившись. Много на работнице чего надето было, но я тряпки ее насквозь прожигал, штаны даже ватные, несмотря на июнь. Так ехали мы, ехали, в цеха залезая и на пространство опять выкатываясь, свет плясал по затылку в платке с тенями вперемешку. Может, ей так лучше было – чувствовать мой напор и не знать, кто напирает, не видеть. И она ладонями кулаки мои с силой сжала, подтверждая, что лучше.
И тут машинист затормозил резко, и мы в полутьме вдруг встали, в тоннеле коротком застряв между цехами. Суета сразу началась, крики, беготня в неразберихе возле прицепа. И вроде протащили мимо кого-то, чертыхаясь. И усы даже знакомые мелькнули, показалось.
Среди стражей очкарик тот самый был, переводчик смышленый. Он и перевел, запричитав по-немецки для меня специально, чтобы сомнений не оставалось:
– Усатый ваш, он это! Под колеса сам вдруг! Он! Сам прямо! Усатый этот ваш!
Женщина всем телом ко мне обернулась, темнотой пользуясь. А когда светло опять стало, поехали мы, спрятаться уже не сумела, не смогла сама. Тесней, наоборот, все прижималась, на лице мука настоящая была. И задрожала в руках моих, ток побежал по ней, я удерживал ее едва. И тут же от себя отталкивать стала, и лицо, вздохнув, спрятала у меня на плече. Снова встрепенулась было, пытаясь из плена выбраться, но я не отпустил, нет. И опять она затихла. Лошадь, конечно, была, кто же еще.
Стояли, обнявшись, в прицепе уже полупустом. Кто мы, что, не знали. Но жизнь целую за минуты прожили, больше рельсы не отвели нам, какие крученые ни были. Она подняла глаза, пытаясь меня запомнить. И я понял, что сейчас уйдет. Заплакала, и у меня что-то с лица смахнула, слезу тоже, наверно.
Сердиться стала, что не отпускаю, и руки сильными сделались, в грудь толкали мощно, как копытами били. И, из объятий выдираясь, в цеху на ходу спрыгнула, и как не было, след простыл.
А я остался, узкоколейка визжала. Нет, я тоже спрыгнул.
Догнал. И заплакала опять, что догнал, к себе притиснул, и вскрикнула даже радостно, услышав, как хрустят ее косточки.
Бежала по цеху и ладонями лицо прикрывала, стыдясь, что ли, или сама себе не веря. А я стоял и смотрел вслед, пока среди телогреек навсегда не пропала.
И за плечо кто-то тронул робко.
– Ау, Ханс! В лаборатории давно вас ждут, милости прошу! – сообщил очкарик, усмешку деликатно пряча.
Я замер за спиной Отто. Шептал профессор недоверчиво и восхищенно: “Неужели, Ханс, неужели?!” Оторвавшись от прибора, встал и уже во весь голос сказал:
– Ханс, неужели?!
И обнял меня растроганно:
– Это ваша линза, друг Ханс.
Я плечами пожал:
– Делал, что мог.
Отто подмигнул:
– Мы поняли друг друга.
Я следом приник к окуляру. Теперь Отто был у меня за спиной.