Камчатка встретила ледяной изморосью, которую пригоршнями швырял в распухшее пунцовое лицо ветер с океана. С похмелья я и вышел с рыбаками Петропавловского рыбсовхоза имени Ленина на малом рыболовецком сейнере в океан. Болтанка началась, едва скрылся за бурыми волнами берег, и продолжалась, то чуть отпуская, то резко, зубодробительно усиливаясь, все двое суток, что я приобщался к труду славных советских рыбаков Дальнего Востока. Тяжким предстал этот труд. Потом я написал рассказ «Морская болезнь», который отказались публиковать и в «Огоньке», и в «Юности» из-за «излишней натуралистичности и нецензурщины» — хотя в нём не было и трети правды жизни. В поисках трески, минтая, камбалы мы ходили на Авачинскую губу, на северо-восток Кроноцкого залива, на восток, выходили в открытый океан, где бушевал шторм. Меня мутило, рвало, знобило, я выбирался, чуть ли не выползал из кубрика наверх, на палубу, там обдавало ледяной волной, что ненадолго отвлекало от спазм в желудке, но стоило выпить воды — всё усугублялось. «Вывернуло капитально, — констатировал вечером в кают-компании чиф (старпом) Василич. — Промывание по полной». Дракон (боцманюга) Мефодич предложил мне тёплой водки — ужасаясь, содрогаясь, превозмогая себя, я выпил и с изумлением минуту спустя осознал, что жизнь стала исподволь налаживаться, как в анекдоте. На пустой желудок я сразу и сильно опьянел. Захотелось есть. Кандей (повар) Жора налил мне борща, дед (стармех) Анатолич наложил полную тарелку жареной трески, дракон ещё подлил. «Ну, за неё, родимую! За тех, кто в море!.. А у нас, помню, на траверзе Антверпена, я тогда на торговом ходил… Да ладно, бичевал ты, лапшу-то на уши навешивать не надо!.. Помню, шли мы на Вальпараисо, над нами Южный Крест сияет…» Я крепился, дав себе слово, что не проговорюсь. Но тёплая драконовская водка язык всё-таки развязала. Тем более что мне удивить их особенно было нечем. Походя так, невзначай, сообщил я, что вообще-то свободу ни на что не променяю, но вскоре женюсь. И добавил как бы между прочим, что в жёны беру не какую-нибудь хухры-мухры, а дочь народного артиста Ульянова… Я ожидал чего угодно — могли не поверить и послать подальше по-рыбацки или, наоборот, как стюардессы давеча, наброситься с расспросами: а какой он в жизни, правда ли это и то?.. — но не полного облома и равнодушия к выданной мной информации. «Ну и что с того? — осведомился чиф. — Нам обосраться и не жить теперь, как говорил в армии наш старшина, — коли ты на дочке Ульянова женишься?..» Я растерянно, жалко осёкся. Зависла в воздухе кают-компании напряжёнка — вперемежку с буро-сизым сигаретно-папиросным дымом. Захотелось выйти и вообще сойти. Но до берега было миль десять.
Тут даёт звонок капитан Иваныч — все бросаются наверх, я следом, ловя себя на мысли, что пытаюсь как-то сгладить, замутить свой позор, хоть и крикнул мне матрос Саня, чтобы отсиделся, бля, и протрезвел, и начинается работа: видя на мониторе гидролокатора стадо рыбы, кэп даёт два звонка, мы бросаем вешку, ещё звонок — вешка пошла, на тысячу двести метров, на длину ваеров, ложатся кухтыля по мыльно-серо-бурым волнам, «Вирай!.. Майнай!..» — лебёдка со скрежетом поднимает снюрревод с глубины, и внезапно мешок выталкивает из воды вблизи борта, так как из-за быстрой смены давлений рыбу раздувает, и снюрревод поднимается, покачиваясь, над кормой, — «Отдай гайтан, бля!.. Да держи конец ты… твою мать!..» — и мы распускаем шворку, треска, минтай, окунь, скаты, крабы с шелестом и грохотом выплескиваются, и, выбрасывая за борт прилов и «мусор», который сразу кавтают появившиеся из тьмы чайки, улов сгребаем в трюм…