— Я бился за Ульянова потому, что более честного человека в общественных, общественно-социальных делах, чем Михаил Александрович, я в своей жизни не встречал. Я понимаю, что характеристика глупейшая. Что может быть вообще честного в нашем историческом безумии? Но это так… И ещё вот что в Ульянове на меня производило огромное впечатление: его немыслимое физическое здоровье! Мы с ним снимали сцену осмотра Булычова, когда врачи устанавливают у него рак. Я попросил его по пояс раздеться. Он неохотно, но согласился: „Надо — так надо, давай, режиссируй“. Он разделся — и я просто охренел! Какой там Шварценеггер! У него было мощное, без всякой культуристской искусственной накачки потрясающей красоты тело! Потрясающие плечи, потрясающая грудь, вообще торс потрясающий! И это было дико смешно, когда консилиум, десять каких-то хануриков со стетоскопами подходили слушать и говорили: „Ой, как плохо у вас со здоровьем, совсем плохо!..“ Я чуть не катался по полу от хохота, а Михаил Александрович разводит руками, мол, что я могу, что есть, то есть. Я его спиной прошу повернуться, а спина ещё хлеще — гвозди можно было вбивать, они бы гнулись! Не помню уж, как довёл эту сцену до конца, — очень было смешно!.. И мне казалось, что это на сто лет. Притом Алла Петровна — железная абсолютно женщина. Я говорил: в августе у нас съёмки, а она: какой август, ты что, в августе мы едем отдыхать! Что угодно могло произойти — войны, революции, катаклизмы — отдых был делом святым! Я думал: вот молодец… Я даже комплексовал, сравнивая себя, более молодого, с ним… И вот с этой последней болезнью он стал как бы на глазах таять и исчезать. Для меня это было немыслимой метаморфозой… А года два тому назад отмечался столетний юбилей Лео Оскаровича Арнштама, с которым очень дружил Михаил Александрович и у которого я начинал. Я на „Мосфильме“ устраивал фотовыставку, банкет. И позвонил Ульянову, зная, конечно, о болезни и не имея в мыслях его приглашать. Просто напомнил, сказал, что собираемся. А он: „Когда, куда надо прийти?“ В общем, приехал на „Мосфильм“, сказал замечательные слова. А потом… Я думаю, вставлять это не надо, но расскажу. К той разительной перемене… Прошлись мы с Михаилом Александровичем по первому этажу, потом ещё с кем-то… А минут двадцать-тридцать спустя, выпивая и закусывая на банкете и вспоминая Арнштама, вдруг я обнаружил, что Ульянова нет. Отправил моего сына Митю искать — и он нашёл Михаила Александровича… на боковой лестнице: он сидел и не мог встать… И тут я как по-особенному понял, что жизнь — штука безжалостная, не терпящая никаких примитивных разгадок, предположений, что вот сибиряк с таким колоссальным здоровьем…
Глаза Соловьёва повлажнели. Он долго задумчиво молчал.
— И вот ещё что… Завершая „Булычова“, выпивая, я — водку, он — уже газировку, он и в Костроме в экспедиции ни грамма не выпил, мы поклялись работать вместе. Во мне была такая наивнейшая уверенность в том, что режиссёр что хочет, то и делает, и мы непременно будем работать, а сейчас просто так, разминались, вот впереди!.. Но в следующий раз у меня получилось только через двадцать пять лет пригласить его на „Дом под звёздным небом“. Я специально для него писал сценарий, отнёс ему почитать. Он позвал меня через три дня, сидели у него в кабинете, вот тут на Пушкинской, у письменного стола под лампой. Он говорит: „Серёжа, я ничего в твоём сценарии не понял. Вообще ни одного слова. Но, конечно, я буду сниматься“. И мы с ним очень нежно и хорошо отработали эту картину… Но каждый раз, с ним встречаясь, я говорил: „Михаил Александрович! Давайте поставим в театре, у вас или в каком-нибудь другом, но обязательно с вами в заглавной роли английскую пьесу ‘Человек на все времена’“. Он: „Да это через худсовет надо пробивать, то, сё…“
— А что за пьеса? Я, честно скажу, не читал.
— Я и сам не читал. Просто рассказывал кто-то. Но мне было достаточно названия. Потому что Михаил Александрович Ульянов — это и есть человек на все времена. И теперь уж я не буду читать этой пьесы. Для памяти об Ульянове мне будет достаточно названия».
— …Как не мог ничего изменить и в ходе своей неизлечимой болезни, — повторил Ульянов. — Вот и в фильме Сергея Соловьёва о Башкирцеве — тот же трагизм понимания и бездействия. И вовсе не от страха или слабости бездействие. Но от неумения сопротивляться обстоятельствам.
— Собственно, и «Гамлет» об этом.
— Да, конечно. Но у нас как-то особенно… Может быть, потому что нам, русским, так кажется. А грекам или сербам, скажем, или немцам казалось бы, что у них всё гораздо глубже и трагичнее… Не знаю. Но очевидно, что слишком много насилия пережил наш народ за свою историю. И за дальнюю — при нашествиях, войнах, при крепостном праве. И за ближнюю. Целые поколения народились, равнодушно приемлющие всё, что ни пошлёт раньше партия и правительство, в новые времена, вроде бы, президенты, ничего не решающие и не значащие, то и дело сменяемые правительства и шутовской парламент…
— Вы считаете наш парламент шутовским?