Как часто, пестрою толпою окружен,Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,При шуме музыки и пляски,При диком шепоте затверженных речей,Мелькают образы бездушные людей,Приличьем стянутые маски,Когда касаются холодных рук моихС небрежной смелостью красавиц городскихДавно бестрепетные руки, —Наружно погружась в их блеск и суету,Ласкаю я в душе старинную мечту,Погибших лет святые звуки.(курсив здесь и далее мой. — В.М.)В сутолпище светской суеты из сна действительности он, как Мцыри из монастыря на родину, бежит в сон прошлого.
И если как-нибудь на миг удастся мнеЗабыться, — памятью к недавней старинеЛечу я вольной, вольной птицей;И вижу я себя ребенком, и кругомРодные все места: высокий барский домИ сад с разрушенной теплицей;Зеленой сенью трав подернут спящий пруд,А за прудом село дымится — и встаютВдали туманы над полями.В аллею темную вхожу я; сквозь кустыГлядит вечерний луч, и желтые листыШумят под робкими шагами.Удивительным образом, прошлое, старинная мечта, преобразуется в реальность куда более очевидную, живую, нежели смутная действительность великосветского баламаскарада. Но далее — нечто загадочное:
И странная тоска теснит уж грудь мою:Я думаю об ней, я плачу и люблю,Люблю мечты моей созданьеС глазами, полными лазурного огня,С улыбкой розовой, как молодого дняЗа рощей первое сиянье.О ком речь? Кто она?..
Ничего определенного.
Образ вроде бы земной — и неземной по сути. Видение!.. Но впечатление от этого образа на ребенка столь сильно и столь непреодолимо, что и теперь, взрослым мужчиной, в странной тоске, на мгновение забывшись на балу, он преображается:
Я думаю об ней, я плачу и люблю…Последующие стихи ничего не поясняют: загадка остается неразгаданной:
Так царства дивного всесильный господин —Я долгие часы просиживал один,И память их жива понынеПод бурей тягостной сомнений и страстей,Как свежий островок безвредно средь морейЦветет на влажной их пустыне.Только тут — намек на разгадку, которая, может быть, да и наверняка самому поэту толком неведома.
Это — нечто святое для него, навсегда поразившее ребенка, и так непосредственно, так живо (недаром он запомнил свою мечту — «с глазами, полными лазурного огня, / С улыбкой розовой, как молодого дня / За рощей первое сиянье…»), что вся последующая жизнь, с ее тягостными сомнениями и страстями, не может ничего поделать с этим дорогим воспоминанием. И это святое спасает душу средь житейских бурь, не исчезая никуда, как «свежий островок» в пустыне морей.
Где же тут, спрашивается, разочарованный во всем денди, гордец байроненок, каким Лермонтов все-то время виделся окружающим? Никто из близких и далеких не заметил в нем эту охранительную силу, что вела его по жизни…
Вот когда Лермонтов вдруг раскрывает всем свою душу, сообщает о себе нечто очень важное.
Но вскоре, словно бы спохватившись, он снова опускает забрало, уходит в свою вечную броню:
Когда ж, опомнившись, обман я узнаю И шум толпы людской спугнет мечту мою, На праздник незваную гостью, О, как мне хочется смутить веселость их И дерзко бросить им в глаза железный стих, Облитый горечью и злостью!..
Обман — это светский дух, маскарадная круговерть. Обман, мана, морок — сна действительности. Вот что спугнуло мечту, спасительно напомнившую о себе.
И читатель снова видит перед собой привычного себе Лермонтова, с его дерзостью и железным стихом, облитым горечью и злостью, — и вмиг забывает (помнят последнее слово!) про самое главное — про его старинную мечту; в читателе еще плывет неуловимый туман завороженности видением поэта, но скоро рассеивается — сознание вновь погружается в сон действительности.