И снова я к земле припалИ снова вслушиваться сталК волшебным, странным голосам;Они шептались по кустам,Как будто речь свою велиО тайнах неба и земли;И все природы голосаСливались тут; не раздалсяВ торжественный хваленья часЛишь человека гордый глас.Чем ближе, теснее «объятия» природы, тем опаснее они; чем рискованней жизнь, тем острее Мцыри ее ощущает; чем больше он отчуждается от людей, тем необходимее ему родной человек; — и тут, на изломе его существования, воля дает ему любовь: едва не сорвавшись в пропасть, он слышит песню — «грузинки голос молодой, / Так безыскусственно живой, / Так сладко вольный…»: девушка спускается по горной тропинке за водой и поет. Как Демон влюбился сначала в звучание голоса, в песню, так в точности и Мцыри летит душой на звук и пленяется им — и с тех пор, до самой смерти, в беглом послушнике, увидевшем из зарослей горянку, которая и не ведает о нем, — «незримый дух ее поет». Сам миг влюбления, поражения любовью, за исключением общего, второстепенного в портрете (легкая походка, золотая тень на лице и груди, зноем дышащие уста, «мрак очей», полный «тайнами любви»), неизмеримо точнее передан поэтом в чудесной подробности:
…помню только яКувшина звон, — когда струяВливалась медленно в него,И шорох… больше ничего.Звук песни — и, в продолжение, звук льющейся в кувшин чистой речной воды: вот те мгновения, когда в юношу Мцыри влилась, будто с неба, любовь и поразила его навсегда. А девушка…
Когда же я очнулся вновьИ отошла от сердца кровь,Она была уж далеко…Исчезает — проходит — все; так суждено ему в его быстрой жизни, измеренной горячими мимолетными мгновениями. Каждое из них дышит вечностью, все безнадежней и острее. И снова беглецу пускаться в одинокий путь, блуждать в немых горах:
Все лес был, вечный лес кругом,Страшней и гуще каждый час;И миллионом черных глазСмотрела ночи темнотаСквозь ветви каждого куста.Снова гордый отказ от людской помощи и участия («…Я был чужой / Для них навек, как зверь степной; / И если б хоть минутный крик / Мне изменил — клянусь, старик, / Я б вырвал слабый мой язык»). Мцыри — до безумства — безрассуден в своей воле, в своем бунте против всего мира, — но зато ни на йоту не изменяет себе. В схватке с барсом он дошел до полного озверения, иначе невозможно было бы победить, — но, в награду с жизнью, ощутил в себе бойца, словно бы кровь его вспомнила себя, свой воинский дух, что он
…быть бы мог в краю отцовНе из последних удальцов.Вечность — природа, играючи, поглощает своего заблудшего сына, словно в насмешку снова приводит его к монастырю, да Мцыри и сам осознает, что заслужил свой жребий («На мне печать свою тюрьма / Оставила…»), что нет жизни на воле тепличному цветку, и все, что остается ему, это последнее, яркое, глубокое созерцание-растворение в вечной красе мироздания, в тихом свете высоких небес среди родных гор, отвергнувших его. Земля дарит ему напоследок все свои виды, запахи и звуки; раненому беглецу в сладкой истоме полубреда кажется, что он лежит на влажном дне глубокой речки, и «рыбок пестрые стада» играют над ним, и одна из них, в золотой чешуе, поет ему «серебристым голоском» упоительную по красоте песню, примиряющую, уже навсегда, со всем на свете: жизнью, смертью, вечностью:
«О милый мой! не утаю,Что я тебя люблю,Люблю как вольную струю,Люблю как жизнь мою…»(Влажное дно, «влажные рифмы»… — в «Сказке для детей», написанной чуть позже, Лермонтов, хоть и от лица рассказчика, но, конечно же, сам легко признается, что «без ума» от тройственных созвучий / И влажных рифм — как, например, на ю».)
И эта — ощущаемая Мцыри во всей своей прекрасной полноте — вечность, весь мед ее, которого он так мало вкусил — и вот умирает, смыкается — с вечностью, что в начале поэмы: с кратким повествованием о том, что и монастыря-то того давно нет, одни развалины и занесенные пылью могильные плиты с выбитыми на них словами…
Что же остается? — Пламенная душа юноши бунтаря, запечатленная в горячих прекрасных стихах. Он так и не примирился с монастырем: пламень Мцыри «прожег свою тюрьму» и вырвался на волю. Умирающий беглец не чувствует за собой никакого греха и, возвращаясь «вновь к Тому, / Кто всем законной чередой / Дает страданье и покой», горько и дерзко признается духовнику: