Собственно говоря, не только Кузмин поступал так. Достаточно вспомнить, скажем, Леонида Канегиссера, прятавшего мучительные переживания под маской петроградского сноба, чтобы понять, насколько широко был распространен такой тип жизненного поведения в кругу Кузмина и как он был связан с личностью самого мэтра.
Выяснение же подлинной позиции поэта должно выявляться из максимально широкого круга источников, доступных на сегодняшний день. Конечно, одной из первостепенных задач является издание полного текста дневника[392], но не менее важно ввести в поле читательского внимания его переписку. Здесь прежде всего речь должна идти о таких значительных комплексах материалов, как переписка с Г. В. Чичериным[393], В. Я. Брюсовым[394], В. Ф. Нувелем[395], но интересны и менее пространные массивы, содержащие, однако, важнейшую информацию, касающуюся жизни и творчества Кузмина в определенные периоды.
Письма к Руслову, печатаемые здесь, привязаны к хронологически весьма незначительному периоду его жизни, но по своей насыщенности они превосходят многие другие группы документов, охватывающие гораздо более продолжительное время.
Конечно, делая сопоставления разнородных документов, следует помнить, что одним из принципиальных свойств Кузмина и как человека, и как творца было стремление к постоянной неоднозначности облика, его непрестанному умножению — двоению, троению и т. д. Для дневниковых страниц (которые могли, как известно, становиться достоянием не только его самого, но и других, часто не очень близких людей) он строил один облик, для писем — другой, для литературы — третий, для частного личного общения, видимо, четвертый (а в зависимости от ситуации и собеседника — и пятый, и шестой, и так далее). Где же подлинный Кузмин? Очевидно, в переплетении всех этих обликов, в их взаимоналожении и взаимопроникновении. Ни одним из них нельзя пренебречь.
Именно под этим углом зрения следует читать прилагаемые письма.
Для Руслова Кузмин создает образ денди, блестящего эстета, верящего прежде всего в искусство, долженствующее запечатлеть круг «посвященных» (прежде всего в смысле сексуальных предпочтений) и легкость жизни тех, кто в этот круг входит. Роман с В. Наумовым, о котором в дневнике пишется как о мистическом событии, который предстает в посвященных Наумову стихах как непрестанно сакрализующийся эпизод, в письмах изображается обыденным любовным приключением со всей подобающей случаю терминологией. Кузмин избегает вообще каких бы то ни было слов о глубине и серьезности переживаний, вместо этого речь идет о смене светских удовольствий, сменяющихся добровольным унылым отшельничеством, чем-то похожим на чаемое, но недостижимое уединение в зимней деревне (характерно, что Кузмин представляет эту деревню дворянской усадьбой, тогда как на самом деле все было гораздо прозаичнее). Одним словом, перед нами тот Кузмин, который меняет жилеты каждый день и для которого расцветка галстука (даже скорее
Вспомним уже приводившуюся фразу из письма к Брюсову о том, что «Комедия о Евдокии» вовсе не является «мистерией всенародного действа». Но ведь очевидно, что здесь — все та же рассчитанная игра, когда мистериальность и фривольность, манерность и сакральный смысл должны восприниматься одновременно, как и то, что Кузмин пишет в одни и те же дни Руслову, другим корреспондентам, на страницах дневника. Литературный облик и облик человеческий начинает сознательно выстраиваться как облик неоднозначный, где сквозит то дьявольское начало, воспринятое Ахматовой, то почти ангельское очарование, зафиксированное цветаевским «Нездешним вечером», то удивительная простота и естественность, о которой вспоминали многие посетители Кузмина[396].
И в этом смысле Кузмин — безусловный человек позднего символизма, одновременно борющийся с ним на уровне идей и отношения к слову, но и разделяющий самые основания его мировосприятия, его «невыразимого».
Конечно, перед ним еще лежит долгий путь художника, художника до мозга костей, творца неповторимых ритмов, и облик его будет еще не раз меняться, но тем важнее для нас уловить начало его создания, что помогают сделать публикуемые стихи и письма.
Михаил Кузмин. Четыре стихотворения