Первоначальное знакомство было заочным. 1 сентября 1907 года. Кузмин сделал в дневнике запись, которую мы уже приводили выше, но здесь имеет смысл напомнить ее часть: «Дягилев ужасно мил. <…> Рассказывал про гимназиста Руслова в Москве, проповедника и casse-t^ete, считающего себя Дорианом Греем, у которого всегда готовы челов<ек> 30 товарищей par amour, самого отыскавшего Дягилева etc.». 1 ноября того же года (очевидно, при посредстве Дягилева) Кузмин получает от Руслова письмо, на которое тут же отвечает в самом теплом и нежном тоне. Поводом для переписки послужила История с повестью «Картонный домик», однако вся совокупность писем оказывается гораздо значительнее и интереснее, чем просто обсуждение сиюминутных литературных и литературно-издательских проблем.
Уже первый серьезный биограф Кузмина Г. Г. Шмаков обратил внимание на эти письма и привел отрывки из них, характеризующие литературные и художественные вкусы Кузмина[387]. Однако необходимо обратить внимание не просто на подбор имен, а и на то, каким образом эти имена сочетаются между собой и вписываются автором писем в общий рассказ о себе и своих вкусах.
Литература и художество становятся для Кузмина неотъемлемой частью самой жизни, взятой как некое единое целое, где нет ничего неважного. Самые прихотливые вкусы, соединяясь в личности одного человека, обретают внутреннюю закономерность, пусть даже они изменчивы и недолговечны. В раннем творчестве Кузмина такое отношение оправдывалось тем, что автор прежде всего воспринимался как лирический поэт. Не случайно Блок воскликнул в письме к нему: «Господи, какой Вы поэт и какая это книга! Я во все влюблен, каждую строку и каждую букву понимаю…»[388]. От лирического поэта невозможно было требовать последовательности взглядов, а цельность мировоззрения полностью определялась тем образом мира, который возникал из отдельных стихотворений, так что остававшееся незаполненным пространство каждый читатель мог заполнить по собственному выбору.
Когда Кузмин станет в сознании читателей гораздо более определенной литературной личностью, его мировоззрение будет представляться современникам более загадочным, чем на первых порах. Выше уже говорилось, что Ахматова считала Кузмина одним из тех людей, за обликом которых скрывается сам Дьявол. Несомненно, что поводом для такого представления послужили не только и не столько человеческие взаимоотношения между двумя поэтами, сколько те истории, что ходили про Кузмина в Петербурге-Ленинграде.
Безусловно, самая известная из них касается взаимоотношений Кузмина и молодого гусара Всеволода Князева. Молва обвиняла в самоубийстве Князева не только бессердечие его возлюбленной, Ольги Афанасьевны Глебовой-Судейкиной[389], но и Кузмина, который долго покровительствовал младшему поэту, а потом бросил его на произвол жестокой судьбы. Когда дневник Кузмина будет опубликован полностью и любопытные читатели примутся искать там ответа на вопросы, заданные ахматовской «Поэмой без героя», они наверняка будут удивлены, что на деле все обстояло не так, как в поэме.
Все два с половиной года, что Кузмин и Князев были связаны, в дневнике регулярны жалобы на князевский «палладизм». Термин этот происходит от имени Паллады Олимповны Богдановой-Бельской, чья фигура стала непременной принадлежностью петербургской литературно-артистической хроники, попадая в воспоминания и даже в художественные произведения в качестве типичном и одновременно — полуанекдотическом[390]. Для Кузмина же ее поведение было свидетельством не только забавной эксцентричности, но в первую очередь очевидной безнравственности, тем более отвратительной, что она касалась людей, Кузмину близких, и разрушала иллюзию полного единства во взглядах на отношения между мужчинами. И Князев в его восприятии выглядит неким мужским аналогом Паллады, человеком, на которого нельзя положиться ни на секунду, от которого в любой момент можно ожидать измены, причем измены самой непоправимой, то есть с женщиной[391].
Потому-то Кузмин и Князев порвали отношения в сентябре 1912 года, больше чем за полгода до самоубийства Князева. Потому-то Кузмин и делал перед окружающими вид, что смерть и похороны Князева его совершенно не волнуют, так как для него весь этот эпизод остался далеко позади. Нечто подобное описано в финале «Картонного домика», который не появился в печати, но, как увидим далее, распространялся среди чем-то близких Кузмину людей. Надеть маску полного равнодушия для Кузмина выглядело естественным, но для окружающих становилось весьма вызывающим.
Такое отступление может показаться излишним. Но это только на первый взгляд. На самом же деле попытки разобраться в том, как Кузмин относился к людям и как он представлял это отношение сторонним наблюдателям, приводят к неизбежному выводу, что он постоянно стремился затушевать, скрыть от чужого глаза то внутреннее единство личности, которое несомненно было.