Здесь важно не только первое появление Князева, но и то, что он в этот момент находился в ближайшем окружении знаменитой Паллады. Наиболее краткое определение ее известности в Петербурге того времени дала Ахматова: «Она была знаменита. Браслеты на ногах, гомерический блуд»[412]. Один из ее многочисленных мужей, граф Б. О. Берг, вспоминал: «У Старынкевичей была традиция давать детям древнегреческие имена: например — инженерный генерал Олимп Иванович, отец Паллады, имел брата Сократа Ивановича. <…> У Паллады был брат Кронид Олимпович, прозванный голодающим индусом (был еще брат Леон и сестра Лидия) <…> На курсах она познакомилась с кружком социал-революционеров, которые ее привлекли в свои ряды. Здесь она встретилась с Егором Сергеевичем Сазоновым <…> Накануне покушения она ему отдалась. Утром 15 июля 1904 года статс-секретарь Плеве ехал на Высочайший доклад в Петергоф. На Измайловском проспекте (не доезжая Крюкова канала) из меблированных комнат выбежал Сазонов и бросил под ехавшую карету бомбу, которою министр был ранен на смерть. <…> Вскоре Паллада бежала из дома с студентом и с ним обвенчалась; но родившиеся близнецы были дети от ее связи с Сазоновым. Она вернулась к родителям, и вскоре произошли две драмы, давшие ей известность не совсем завидную. В нее влюбился без ума молодой человек, ей совсем не нравившийся, и он застрелился под ее портретом <…> Подобный же случай повторился с другим студентом. Решив покончить с собой, он вызвал Палладу на свидание с ним на улицу и тут же, на ее глазах, застрелился. После этого случая вся столичная печать зашумела, — вспомнили предыдущее самоубийство и в петербургской газете поместили ее портрет и описание „этой роковой женщины“ (1908–09 гг.)»[413]. В эту-то «роковую женщину» и влюбился Князев. Согласно записи в дневнике Кузмина, «Вс<еволод> познакомился с Палладой только на свадьбе Леона, в феврале рассорился со Старынкевичем, бывшим лучшим другом, с сестрою и погиб» (30 мая 1910 года).
Дневниковые записи того времени создают хотя и не вполне ясную в деталях, но выразительную картину истерической, в постоянном нервном напряжении жизни, которую вел Князев в компании Паллады, и соответственного настроения Кузмина, страстно влюбившегося в молодого человека. В продолжении цитированной записи от 30 мая Кузмин рассказывает: «Уговорили ехать в гостиницу. Какой-то бордельный притон. В соседней комнате прямо занимались делом, причем дама икала, как лаяла. Паллада приставала, Всеволод нервничал, Валечка хихикал, я драматизировал. Наконец Нувель удалился, я с Колей <Н. Позняковым> пошли в один номер, Позн<яков> не хотел спать, а гулять, Паллада так расстоналась, что я впал в обморок. Тормошил меня Коля, потом Паллада прибежала в одеяле, потом Всев<олод> ложился на меня, целовал, тряс и отходил со словами: „Я больше никак не умею“. Наконец я встал и разделся лечь, стучится Палл<ада>, я оделся. Потом история в другом номере, Всеволод одет, в перчатках, кричит, что он Палладу разлюбил, что это — публичный дом (а то что же иначе, милый мальчик, разве Паллада твоя не последняя мерзавка и блядь?). Остался поговорить два слова и совсем помирился. Я снова лег, и Коля отправился».
И далее, на всем протяжении этого довольно долгого романа, тянувшегося с мая 1910-го до сентября 1912 года, Кузмин постоянно фиксирует резкие смены своих настроений, бурные ссоры и страстные примирения с Князевым, причинявшие одновременно и боль, и целительное спокойствие.
Чрезвычайно характерно в этом отношении стихотворение, которое близко к тому времени уже знавший Кузмина Г. Иванов расценивал как вполне случайную безделушку:
Однако появление этого стихотворения явно связано с событиями, описанными в дневнике Кузмина 4 апреля 1911 года: «Князев пришел и вдруг стал разводить разные теории о девстве, плутовстве и т. д. Его и пленяла возможность в мужской любви, т<ак> сказать, сыграть на шармака. Дешево же стоит тогда его переделка. Вышла сцена; не знаю, понял ли он, но все слухи о нем ожили в моем воспоминаньи. Кое-как примирились. Поехали сниматься. Снимались уже весело». Психологическая подоплека стихотворения становится тем самым гораздо яснее, но сам текст оказывается гораздо более одноплановым, чем реальные жизненные переживания: жестокие размышления и сомнения заменены «капризами милыми весны», беспокойная и терзающая любовь представлена безоблачной и безмятежной.