Спектакль этот прожил на мхатовской сцене долгую и счастливую жизнь. Давно уже раскрыт замысел драматурга — создать пьесу о Пушкине без Пушкина — и описан «эффект отсутствия», которого добивался художник, давно забыты споры вокруг работы В. Топоркова, вспыхнувшие в апреле 1943 года. Все вошло в хрестоматию, все стало легендой. В истории создания пьесы и спектакля было множество драматических коллизий, начиная с конфликтного соавторства Булгакова и Вересаева. Но не об этом сейчас речь. Жертвуя полнотой сюжета, хочется рассказать только о выпуске спектакля, тех днях, когда в работу включился Вл. И. Немирович-Данченко. В последних репетициях и беседах поневоле слышишь сегодня какой-то провидческий смысл, в равной степени обращенный и к Художественному театру и к его крупнейшему послереволюционному автору.
Владимир Иванович пришел впервые на репетицию 12 марта 1943 года. Его, как потом и зрителей, поразила прежде всего работа П. Вильямса. В характеристике усилий коллектива Немирович-Данченко наметил нестандартную схему: «постановка художника П. Вильямса при участии режиссеров таких-то» (режиссерами спектакля были В. Станицын и В. Топорков). В замечаниях Немировича была правда. Художник действительно во многом взял на себя функции истолкователя пьесы и нашел ей вдохновенный и покоряющий изобразительный эквивалент. Петр Вильямс в «Мольере» сотворил роскошные порталы и романтические задники, изображающие зрительный зал и кулисы старинного театра. В «Пушкине» художник вернулся к своей излюбленной черно-белой гамме. По-своему проникнув в парадоксальный строй пьесы о Пушкине без Пушкина, идя от ее сквозного рефрена «буря мглою небо кроет», художник своими средствами пытался передать присутствие поэта в мире, который его уничтожил. Спектакль шел сквозь тюль, картины возникали в метельной дымке, проходили как воспоминания и в конце концов исчезали в серебристой пелене. Тревожный и фантастический колорит пьесы был передан не столько средствами традиционной живописи, сколько светописи, которая размывала и раздвигала границы происходящего на сцене. Пейзажи-комментарии, пейзажи-стихи, созданные Вильямсом, были навеяны Пушкиным и противостояли тому, что происходило на сцене. «Эффект отсутствия» поэта в сюжете драмы как бы уравновешивался его присутствием в атмосфере спектакля, в этом бесконечно-изменчивом небе с луной и без луны, в гибельных порывах и жалобном вое метели, соприродной той, что звучала в строках «Зимнего вечера».
Вильямс-великолепный, как его иногда называли современники за пристрастие к высокому романтическому стилю, оказался еще и трагическим поэтом, чувствующим подспудный гул русской истории. Мир, представавший глазу, был без Пушкина, но пушкинским, им опознанным и от него впервые получившим имя. Характерно восприятие критиком военных лет картины, которую называли «Вынос на Мойке», с ее мрачным петербургским колоритом, горбатым мостиком через речку, перспективой Дворцовой площади и Александрийским столпом.
«В могучей красоте этой перспективы уже заключено отрицание нависшего мрака, и видятся здесь и скитания Гоголя, и муки Некрасова, и терзания Достоевского, и все, чем полна была русская мысль, наследовавшая Пушкину и возникшая в пределах великого города».
Световая симфония Вильямса завершалась образом снежной пустыни, в которой небо смешивалось с землей. Изба станционного смотрителя, одинокий гроб поэта, причудливая смесь пушкинских и булгаковских мотивов, в конце концов — образ посмертной жизни и посмертной судьбы.
В. Станицын на репетиции пересказывал Немировичу давнюю беседу с покойным драматургом: Булгакову хотелось так: «Пьеса начинается „Буря мглою…“ и кончается „Буря мглою…“» Выполняя волю автора, создатели спектакля пропитали его насквозь образами метели, пурги, вьюги. Эти известные и содержательные символы отечественной литературы пришли к Булгакову от Пушкина, от гоголевского разорванного в куски воздуха, становящегося ветром, от «Бесов» Достоевского, от блоковской поэмы.
«Белой гвардии» предпослан эпиграф из «Капитанской дочки» — «Ну, барин… беда: буран!»
В «Днях Турбиных» юнкера, распиливая гимназические парты, поют «Буря мглою…» на лихой солдатский напев; пушкинская тема здесь звучит как тема мирового катаклизма, разгула природной и социальной стихии, в которой надо найти «дорогу».
В пьесе о Пушкине традиционный мотив звучит в иной разработке. Из безначального хаоса извлечена гармония, найден заповедный путь. «Стихия свободной стихии» откликается в «стихии свободной стиха» — и в этом созвучии вечное торжество поэта, оправдание его крестного пути.