Январь выдался на редкость студеный. «Меня морозы совершенно искалечили», — пожалуется Булгаков П. Попову. «24 января. 42°. За окном какая-то белая пелена, густой дым», — подтвердит Е. С. Булгакова в дневнике. В один из таких морозных дней пошли на Поварскую, в Союз писателей к А. Фадееву, который начал бывать в булгаковском доме еще в начале болезни. Не застав, остались обедать в ресторане. «Миша был в черных очках и в своей шапочке, отчего публика… смотрела во все глаза на него — взгляды эти непередаваемы. Возвращались в морозном тумане».
В книге С. Ермолинского опубликована фотография Булгакова этих дней, в тех самых черных очках, с надписью жене: «Тебе одной, моя подруга, подписываю этот снимок. Не грусти, что на нем черные глаза: они всегда обладали способностью отличать правду от неправды».
Друзья-«мхатчики» придумывают всевозможные средства спасения. Заключается долгожданный договор на «Пушкина». 8 февраля 1940 года В. Качалов, А. Тарасова и Н. Хмелев, три первых артиста страны, обращаются с письмом к А. Н. Поскребышеву о положении автора «Турбиных»: «Трагической развязки можно ждать буквально со дня на день. Медицина оказывается явно бессильной». Спасти Булгакова, кажется им, может только какое-то сильнейшее и радостное эмоциональное потрясение, «которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее — заставило бы его захотеть жить, — чтобы работать, творить, увидеть свои будущие произведения на сцене» 9.
Актеры вспоминают телефонный разговор, который состоялся в мае 1930 года. Они верят в чудо и пытаются его «организовать». Этот план мог родиться, вероятно, только в истинно театральной голове, в актерской душе, которую воспел Булгаков в своем «Мольере».
Последние дни писателя отмечены в дневнике жены, в письмах О. Бокшанской к матери, замечательных письмах мхатовского человека, знающего исторический вес и ценность уходящей минуты. В письмах О. Бокшанской Немировичу-Данченко имени Булгакова не сыскать. Как всегда, подробно протоколируется день, сообщается о замене в «Днях Турбиных» (Яншин простудился, будет играть Раевский). За день до булгаковской смерти — 8 марта — рассказывается о праздничном вечере в театре, на котором были знатные женщины страны — «одна парашютистка, одна женщина-танкистка». Ни одного слова о Булгакове — вероятно, заботливый секретарь оберегает восьмидесятилетнего режиссера от отрицательных эмоций. Через месяц после смерти автора «Турбиных» Немирович-Данченко выпустит «Три сестры», свое крупнейшее режиссерское создание.
Смерть, поведение человека на пороге бытия показательны. Недаром создателей многих философских учений так страшила случайная гибель, не дающая возможности человеку осмыслить прошедшую жизнь и подвести ей свои итоги. Булгаков много раз описывал, как умирали его любимые герои. Он спорил в Леонтьевском переулке о том, как должен умереть Мольер. Он дал комедианту смерть на сцене под грохот хохочущего партера. Обладая, подобно герою «Последних дней», способностью «легко находить материальное слово, соответственное мысленному», Булгаков в своем «закатном романе» сумел передать состояние Мастера, покидающего Москву. На Воробьевых горах, когда радуга пила воду из Москвы-реки, с той самой точки, откуда был виден весь город «с ломаным солнцем, сверкающим в тысячах окон, обращенных на запад, на пряничные башни Девичьего монастыря», Мастер стал прощаться. «В первые мгновения к сердцу подкралась щемящая грусть, но очень быстро она сменилась сладковатой тревогой, бродячим цыганским волнением.
— Навсегда! Это надо осмыслить, — прошептал Мастер и лизнул сухие, растрескавшиеся губы. Он стал прислушиваться и точно отмечать все, что происходит в его душе. Его волнение перешло, как ему показалось, в чувство глубокой и кровной обиды. Но та была нестойкой, пропала и почему-то сменилась горделивым равнодушием, а оно — предчувствием постоянного покоя».
Жизнеописания больших писателей обычно кончаются рассказом об их последних словах, часто высказанных в агонии, в том состоянии, когда сознание уже меркнет, а память стирается. Мы с жадным интересом ловим то, что порождает мерцающее сознание на пороге жизни и смерти. Мы с детства помним, как Пушкин, сжав руку Даля, просил поднять его — «да выше, выше!», а потом в прояснившемся сознании сумел сказать только: «Кончена жизнь». Мы знаем, как Гоголь требовал подать ему «лестницу». Как Л. Толстой, приподнявшись на станционной кровати в Астапове, вдруг громко и убежденно произнес: «Удирать надо, удирать», а перед тем как окончательно заснуть, сказал: «Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал. Оставьте меня в покое». Достоевский в день смерти открыл Евангелие, подаренное ему женами декабристов, когда он отправлялся на каторгу, и сам себе погадал, и открылось Евангелие от Матфея с ответом Иисуса Иоанну: «не удерживай». Чехов в Баденвейлере июльской ночью выпьет бокал шампанского, улыбнется и скажет: «Давно я не пил шампанского», тихо повернется на левый бок и заснет навсегда.