В конце концов, Рафаэль выжил из Станц нескольких старших художников, так почему бы ему не взять верх и над Микеланджело? Он пожелал изобразить свои версии микеланджеловских пророков и сивилл и сделал это весьма убедительно. Его собственная фреска в церкви Сант-Агостино, изображающая пророка Исаию, была создана под явным влиянием персонажей Сикстинской капеллы, однако выполнена с меньшей долей
Рафаэль. Афинская школа. Деталь. 1509–1510. Станца делла Сеньятура, Ватикан. Внизу справа изображен Гераклит, или «Мыслитель», сидящий на ступенях облокотившись на левую руку, а в правой держа перо. Возможно, он написан с Микеланджело и совершенно точно напоминает пророков Сикстинской капеллы, только что изображенных Микеланджело.
Рафаэль создал свои фрески после того, как первую часть потолка Сикстинской капеллы открыли для зрителей летом 1511 года. Не исключено, что молодому художнику позволили тайно на них взглянуть. По словам Вазари, пока Микеланджело не было в Риме, «ключ от капеллы находился у Браманте, он и показал ее Рафаэлю, как своему другу, чтобы Рафаэль имел возможность усвоить себе приемы Микеланджело»[671][672].
Один из персонажей «Афинской школы», созданной примерно в 1509–1511 годах, дописан после окончания фрески, о чем свидетельствуют швы, обозначающие место врезки фрагмента штукатурного слоя. Сидящий на переднем плане, погруженный в нерадостные размышления философ Гераклит явно напоминает пророков Сикстинской капеллы Микеланджело, однако одет иначе: он в сапогах, его платье открывает обнаженные колени. Часто высказывалось мнение, что моделью для Гераклита послужил Микеланджело, хотя философ и лишен некоторых наиболее ярких его черт, например безобразного сломанного носа. В любом случае фигуру этого персонажа можно интерпретировать как своеобразную творческую декларацию Рафаэля: все, что может исполнить Микеланджело, по силам и ему тоже[673].
Еще одним занятием, для которого Микеланджело, по-видимому, находил досуг в перерыве между росписями, было вскрытие трупов. Страстная увлеченность изображением нагого мужского тела, которую он демонстрировал в то время, а также неуклонно растущее мастерство его работ в этом жанре позволяет предположить, что, вероятно, в январе или феврале 1511 года ему представился случай возобновить анатомические штудии. Подходящим местом для проведения подобных исследований мог стать крупный госпиталь при церкви Санто-Спирито ин Сассия, получивший щедрые пожертвования от дяди Юлия II Сикста IV и находившийся в двух шагах от мастерской Микеланджело.
Искусствовед Джеймс Элкинс установил, что нет буквально ни единой анатомической детали, представленной в творчестве Микеланджело, которую нельзя было бы обнаружить, созерцая обнаженного натурщика[674]. В свою очередь, это позволяет уяснить себе те мотивы, которыми Микеланджело руководствовался, вскрывая тела: он хотел лучше понять то, что представало его взору. Его искусство складывалось из таких «простейших кубиков», как мышцы и кости. Именно они служили основой всего, что он делал, в том числе, на закате его карьеры, архитектурных сооружений. Проникая под кожу безжизненного тела, он мог осмыслить и воспринять эти сложные детали человеческой анатомии, а затем анализировать, упрощать, подчеркивать и преувеличивать, запоминать и запечатлевать их, а потом заново воображать, создавая новые, прекрасные тела, как ему вздумается.
Именно поэтому, по словам Кондиви, ужасный процесс вскрытия доставлял Микеланджело «живейшее удовольствие, какое только можно вообразить». Как никакое иное занятие, он давал пищу уму, воображению и искусству мастера. Можно сказать, что Леонардо пытался основать науку тела, тогда как Микеланджело тщился претворить тело в визуальную поэзию. Парадокс заключается в том, что, если анатомические рисунки Леонардо словно опровергают свою жестокую и отвратительную природу, будучи невыразимо прекрасными, анатомическая графика Микеланджело принадлежит к числу его наименее привлекательных и наиболее приземленных работ, выполненных с натуры. С точки зрения Микеланджело, анатомия была всего-навсего утилитарной стадией работы на пути к финальному результату, то есть к высеченной из камня или написанной красками сверхъестественно прекрасной фигуре. В свою очередь, это объясняет его суровое, едва ли не жестокое отношение к собственным рисункам.[675]