И вот, несмотря на все это, находятся еще американцы, — да, впрочем, и русские, — которые, сидя годами в Западном Берлине, пытаются писать романы, — какое свинство! Именно что свинство, — это как подходит к тебе на улице или в магазине практически незнакомый человек, вручает папку и говорит: здесь восемьсот страниц, ты должен прочесть это за неделю, потом перескажешь своими словами. За что?!
Какое неуважение к читателю! Липовые персонажи, какая-то психология, рассуждения, диалоги, жалкая, выморочная, да еще и жизнеподобная интрига, — неужели ты все это заслужил?! Сто лет назад Толстой требовал от своего — да и всякого — искусства иллюзии, так и писал «иллюзия». Реалистическая конвенция сродни конвенции, заключенной с иллюзионистом, который обещает тебе натаскать из цилиндра столько белых кроликов, сколько только ты пожелаешь, и проделать эту операцию на таком высокопрофессиональном уровне, что не только ты, но и кинокамера окажется не в состоянии его изобличить. В этом его честь и гордость. Вот пусть и проделывает эти фокусы в цирке, если туда еще кто-то ходит кроме детей.
Есть целый корпус такого рода мифологических текстов, по-своему он блестящ, точно отражает фиктивный строй ума своего времени и филогенетически, занимает какое-то — часто важное — место внутри каждого человека, — так же как, скажем, «реалистическая» максимально иллюзионистская живопись. Но уже позавчера выходить, выпотрошив его и слегка подмазав, с тем же предложением, что двести, полтораста, сто лет назад?! После компота с сухофруктами еще тарелочку борща?! Пускай их пишут.
Тебе же лучше подняться на Цюрихберг и на могиле Джойса распить с другом-поэтом бутылочку любимого покойным белого вина. Отвернувшийся чертик с тростью, скрючивший ножки, забывший о книжке в отведенной руке, курит, — такой маленький! Неизвестно еще, какой ты будешь после смерти, — может, тебя вообще можно будет утопить в чернильнице. Какая был умница! Как гениально сузил реалистически-модернистскую конвенцию до описания одного дня, до формулы и молекулы человеческой жизни, — достаточно долог и год, если прожить его мудро, говорили дальневосточные древние, — он пошел дальше:
Каким нервом пронзил он этот один день, каким немыслимым богатством и хламом нагрузил эту лодку жизни и смерти, пропустив его через сито пародии, сделав невесомым колоссальный груз, — и как потрясающе закончил преддверием этот семисотстраничный роман под голубой обложкой, поставив тройное обрывающееся «да!..» Достойная гибель последнего романа.
Друг твой загрустил. Русские любят пить на могилах. Шел мелкий дождичек.
— Кто бы мне сказал пять лет назад в Москве, — сказал он, глядя в небо перед собой, — что через несколько лет мы встретимся с тобой в Швейцарии, в Цюрихе, и будем выпивать на могиле Джойса?!
Еще четыре с небольшим года назад у тебя не было опубликовано ни единой строчки.
Вы спуститесь на трамвае к Цюрихскому озеру. Чайки берут здесь корм с руки, зависая в воздухе, как колибри, как Крупская с вытаращенными глазами, отчаянно маша крыльями, принимая клювом, как пинцетом, из пальцев хлеб и колбасные шкурки. Перейдя на другую сторону, вы засядете в «джойсовском» пабе — дублинской пивной конца прошлого века, купленной в свое время швейцарцами, разобранной, перевезенной в Цюрих и собранной в том же нетронутом виде, — с мраморными столиками, кожаными высокими спинками кресел, панелями, витражами, бронзовыми краниками, сумрачными мистическими пейзажами на стенках — здесь все было аутентично. Ты готов был расцеловать швейцарцев. Не пирамиду, не распиленный Пергамский алтарь! Всего-навсего — паб. Всего-навсего — Джойс. В Дублине ничего этого давно уже нет.
Тема, однако, чересчур больная.
Где-то разыгралась литературная Цусима, и отголоски ее еще только докатываются до нас. Можно, конечно, продолжать строить броненосцы и делать вид, что ничего не случилось, — тем горше будет пробуждение. И дело не в степени фиктивности литературы, — сумма ее в общественном сознании всегда более-менее константна, — но прохудились мехи, и бочки отдают плесенью, и фиктивность, иллюзия вытекла из литературы, перетекла вначале на киноэкран, в жанр коллективного сновидения, а затем была всосана телеящиком — говорящей и показывающей скинией жизни, окормляющей миллионы. Фокус отрицательного давления: литературная