— Такова твоя природа, — произносит Найл просто. — Если бы только ты избавилась от всего этого стыда, Фрэнни. Негоже стыдиться того, что ты есть на самом деле.
Слезы горячи. Они заливают глаза.
— И с тех пор ты никуда не уезжала, потому что я сказал: тем самым ты покажешь себя храброй?
Я ничего не говорю, слезы невозбранно струятся по щекам, подбородку, шее. Внезапно я чувствую, как устала отрицать очевидное.
— Милая, — произносит Найл; похоже, он плачет тоже. — Прости меня. Я тебя люблю вне зависимости от того, в какой точке мира ты находишься. Я хочу, чтобы ты была свободна быть тем, кто ты есть, находиться там, где захочешь. А не чувствовать себя прикованной ко мне.
Он — не Джон Торпи, который боится, что в жене будет больше дикости, чем в нем самом, который тиранит ее за это и живет в постоянных сожалениях. Нет, Найл совсем другой. Он тянется к моей руке, чтобы ее поцеловать, прижать к лицу, — он будто тем самым цепляется за саму жизнь или нечто еще более насущное, и он, мой муж, произносит, меняя тем самым мою жизнь:
— Между странствием и уходом есть разница. По сути, ты никогда еще от меня не уходила.
Порыв ветра заставляет меня расправить крылья, и я парю, невесомая, взмываю ввысь. Никого и никогда я не любила так сильно. И в тот же миг приходит страшное понимание. Он распахнул дверцу клетки, которую я сама же и заперла, и теперь я полечу — мне придется лететь. Я вижу все, что нам предстоит: как я вновь и вновь буду отправляться в странствия, из-за этого больше не захочу иметь детей, и что бы он ни говорил, какой бы душевной щедростью ни обладал, это каждый раз станет понемногу подтачивать нас обоих.
— Фрэнни, мне кажется, тебе нужно остановиться.
Низко над дорогой летит снежно-белая сова, проплывает перед лобовым стеклом и исчезает в ночной тьме, освещенное луной оперенье роскошно. Я слежу за ней, застыв от изумления. Совы ведь вымерли. И вот она. Может, это значит, что где-то скрываются и другие; может, в мире еще много того, что дышит. Разбитое сердце наполняется осознанием этого, улетает за нею вслед, ищет укрытия в ночи, а потом все пропадает во вспышке света, в оглушительном грохоте, и вместо всего этого я вижу себя — обнаженную, омерзительную, и на долю секунды мне хочется одного — уничтожить себя, поэтому я так и поступаю…
— Фрэн…
Удар.
Мало на свете вещей столь страшных, как лобовое столкновение двух машин на большой скорости. Крик металла, брызги стекла, дым от резины. Каковы при этом шансы у человеческого тела? Мы состоим из жидкостей и тканей. Хрупки до невозможности. Все так, как и описывают, и все же нет. Очень медленно, и все же нет. Миг растягивается, и все же нет. Приходит мысль, одновременно и простая и сложная. В простейшей форме: я нас убила. В самой сложной она приобретает вид дней, которых у нас не будет, детей, которых я никогда не поцелую. Она, эта мысль, поселяется глубоко во мне. Она заполняет меня, и где-то внутри нее, внутри этой безграничной близости, оказывается Найл Линч.
Я прихожу в себя медленно. А может, быстро. Мы не перевернулись, но стоим под углом. Сперва я не чувствую боли, потом — да. В плече и на губах. Потом в груди.
— …ни, очнись. Фрэнни. Фрэнни. Очнись.
Я открываю глаза, в первый миг меня ослепляет свет, а в следующий ослепляет тьма. Изо рта вылетает звук, нечто паническое.
— Вот и умничка, все в порядке.
Я мигаю, пока не удается рассмотреть, что Найл рядом, все еще на своем сиденье, все еще держит меня за руку.
— Мать-перемать, — говорю я.
— Знаю.
Мы на пастбище. Из машины вырастает дерево. Ствол и ветви по-зимнему голые и серебрятся в ночи. Фары прорезают во тьме два отверстия; я вижу, как к свету слетаются мошки, поверх глади белого снега — он без единого повреждения, будто оконное стекло.
Я дергаю ремень безопасности, понимаю, почему больно в груди, потом соображаю, что можно его отстегнуть.
— У тебя травмы есть? — спрашивает Найл. — Ощупай свое тело.
Я щупаю, ничего плохого не обнаруживаю. Прикусила язык. В плече — осколок оконного стекла. Грудь в синяках. А в остальном…
— Кажется, все в порядке. А у тебя?
— Ступня всмятку, а так все нормально, — говорит Найл. — Нужно добраться до второй машины.
Господи. Я вытягиваю шею и вижу на дороге машину: перевернута.
— Мать вашу. Мать вашу на хрен. — Моя дверца отворяется со скрипом, но Найл не идет следом.
— Я в порядке, — заверяет он. — Просто ногу не вытянуть. Иди посмотри, как они там, а я тут разберусь. У тебя телефон есть?
Ищу, обнаруживаю его в сумочке, вытаскиваю:
— Отключился.
— А в моем сигнала нет. Доберись до второй машины.
Я встречаюсь с ним взглядом.
— Спокойно, — говорит он. — Дыши ровно. Что бы ты там ни обнаружила.
Я выкарабкиваюсь из машины. Снаружи страшно холодно. Ноги сантиметров на пятнадцать уходят в снег и тут же немеют, и все же я добредаю до дороги.
Колесо машины все еще крутится в воздухе. Сколько прошло времени? Может, те, кто там внутри, все еще… Я вдруг теряю способность двигаться. Слишком огромен страх перед тем, что я там обнаружу. Смерть, и еще хуже, чем смерть, — плоть, лишенная жизни. Мне не сдвинуться с места.