Не сошло. Церковь приняла свое состояние времен неволи за норму. Состояние без проповеди, без богословских дискуссий, без литургического творчества (когда последний раз в службу вводились новые молитвы?), без новой архитектуры, без новой музыки, без миссии, без переводческих усилий (пусть учат славянский), без попытки вернуть старинной службе утраченные смыслы, тем более создать новые, без попыток вовлечь прихожан в службу в ином, нежели в роли статистов, качестве, — которых то окурят ладаном, то обрызгают водичкой, то пропоют им что-то неразборчивое.
Правила выживания превратились в священные истины. Любое вопрошание относительно укоренившихся привычек пресекалось как крамола. Церковь перестала быть местом для дискуссий намного раньше, чем Государственная дума. А ведь в лучшие, самые творческие времена дискуссии были ее ежедневным состоянием. «В главном — единство, во второстепенном — свобода, во всем — любовь», — как говорил Тертуллиан.
Церковь не была готова к внезапно наступившей свободе, даже во второстепенном. Как если бы интеллигенции сказали: всё можно, пишите, снимайте, рисуйте, публикуйте, что хотите, а она по-прежнему собирала бы квартирники и печатала самиздат, потому что так заповедано предками.
В особенно обидном положении оказались интеллигентные священники из религиозного возрождения 70-х и 80-х: от советской бессмыслицы и государственного рабства они уходили в церковь, на территорию свободы, и имели неприятности. И к диссидентам причтен. И вот, в пределах собственной жизни, они же оказались чуть ли не служащими государственного комитета по удушению свобод. Из апостолов прямиком в свиту первосвященника.
Иерархи же заговорили так, будто живут во времена Нерона. Хотя Нероны теперь сами крестятся и ставят свечки. Но церковь делает вид, что она чуть ли не жертва гонений, подобных советским, а ее сегодняшние критики — вроде комсомольцев из «Союза воинствующих безбожников», которым дай волю, и они снова пойдут сбрасывать колокола.
И эта последняя ложь горше первой. Разрушителей храма среди нынешних критиков церкви не так уж и много, а комсомольцев и вовсе нет. Печалятся о церкви как раз участники церковного возрождения 70-х и 80-х и той волны, которая прошла у нее сквозь пальцы в 90-е. И требуют они не переплавки колоколов на орала, а серьезного отношения церкви к себе самой: чтобы она стала тем, чем они ее помнят — территорией свободы и качественного умственного труда. А иначе прорываются мехи, и вино вытекает, и мехи пропадают. Что и наблюдаем.
Малое, но не робкое стадо русских паломников протиснулось в храм Гроба Господня в Иерусалиме во время приватной мессы, которую заказали католики с Филиппин. И когда месса кончилась, все склонились к камню — с которого Иисус «воскресе тридневен», — дотронуться, приложиться, положить на него что-нибудь для освящения. Хотя зачем же что-нибудь, когда можно всё. Московский паломник поспешно выворотил на Гроб Господень все содержимое своей борсетки: ключи от квартиры, ключи от машины, кошелек, права, паспорт внутренний, паспорт заграничный, какие-то таблетки, зажигалку.
Понятно еще, почему таблетки, — чтоб лучше помогали. Ключи от машины — чтоб не угнали, не сломалась, провезла мимо пьяного извозчика на «Газели»; права — чтобы менты не отобрали, если сам как извозчик; паспорт заграничный — чтобы не было отказа в визах; кошелек — это всем понятно зачем. Вот только непонятно, зачем зажигалку.
Разложил, помолчал, благоговейно собрал все обратно в барсетку. И домой. Вот теперь сколько священных предметов себе и семье: «две резинки, два крючка, две больших стеклянных пробки, два жука в одной коробке, два тяжелых пятака».
Почему русский паломник думал, что выкладывание таблеток, ключей и тяжелых пятаков на камень Гроба Господня должно как-то изменить свойства предметов и его, паломника, жизнь? Как почему? А как, по-вашему, действует святыня? Так и действует.
Под Переславлем-Залесским в 140 км от Москвы по Ярославской дороге тоже есть святыня — Синий камень. Камень как камень, небольшой, примерно с человеческое тело, если его положить, невысокий, скорее горизонтальный, чем плоский (уж очень бугрист), скорее черный, чем синий: ледниковый валун на берегу ледникового Плещеева озера, где позже, еще не великим подростком, Петр играл в море и ботик. Но камень, понятное дело, старше. Не в геологическом смысле — в этом никакому на свете Петру не переплюнуть ни одного на свете камня, хоть и однофамильцы.
А в другом: есть даже историки, которые уверяют, что это засвидетельствованная дохристианская святыня. Но в чем там уверяют историки — дело десятое. Святыню принял к сердцу русский народ и с каждым годом принимает все ближе. Так что, если и захотят историки, в обратном не разуверят.