То, что было названо светом Майдана, обеспечивалось нравственной дистанцией: мы никогда не сделаем то, что они; мы никогда не будем как они. Они так, а мы нет. Они в шлемах со щитами, дубинами, с газом и гранатами, а мы нет. Мы в курточках, в свитерах с голыми руками. Они на довольствии, а мы кормим и лечим друг друга. Мы никогда не выведем войско против людей, мы никому не заткнем рот, мы ни за что не выпустим на несогласных, на протестующих группы крепких молодых людей в спортивных костюмах.
Но на протестующих появлялись свои шлемы, щиты, дубины и гранаты, потом дубины и гранаты пошли в ход, потом вместо честных ответов на вопросы стали искусственно отбирать полезные сперва для победы, потом для оправдания себя, в дело пошли собственные гвардия и армия, артиллерия и авиация, дистанция начала сокращаться, а свет меркнуть. Когда молодые и бодрые силы добра с короткими стрижками, в спортивных штанах и толстовках с капюшоном, с закрытыми лицами крепкой трусцой бегут разогнать митинг — да, совковых, да, у постылого Ленина, но стариков-пенсионеров, — трудно говорить о свете.
По мере того как картина «народ против войска» превращалась в картину «войско против войска», нравственное расстояние между противниками уменьшалось.
Российское вмешательство все упростило. Простоты стало даже больше, чем во время Майдана: мы и народ против внешнего врага, а те, кто недостаточно против, — вне народа, чужие.
Даже ответный огонь — иное, чем свет. Праведный гнев — иное, чем милость. Можно обсуждать справедливость или несправедливость гнева. Но странно требовать, чтобы гнев принимали за излияние доброты.
Сторонники и участники Майдана разделились на тех, кто видит эту трансформацию субстанции, и на тех, кто продолжает настаивать, что все так же, как было, и свет остался светом.
Тяжелее всего с теми, кто требует именно этого: признайте наш гнев милостью, нашу силу слабостью, наш огонь светом. Наши пули и бомбы — слезами доброты. Скажите, что свет как загорелся однажды, так и не меркнет, ничего не произошло, ничего не изменилось. Нравственная дистанция по-прежнему столь же велика, как в начале.
Требование быть против жестокости сменилось требованием быть вместе с нашей жестокостью абсолютно искренне: вероятнее всего, свет, трансформируясь в огонь, изнутри продолжает ощущать себя светом. Возможно, и ангел при падении не чувствует изменения своей природы, и оно фиксируется только снаружи. Или человек самой праведной жизни, когда совершает сожжение еретиков, не замечает изменения природы своих действий.
Коллективное сияние
Счастливые не замечают не только часов, но и много чего еще — например, несчастливых. В особенности несчастливых по тому же поводу, по которому они сами счастливы. Их существование для счастливых сюрприз, неожиданность, внезапность. Их наличие абсурдно и противоестественно, оно не поддается объяснению: «Откуда эти? Ведь все же ясно. Наша коллективная радость — надежное тому подтверждение. Наверное, они совсем злы или продали себя злу и тьме».
Коллективная радость — безжалостное чувство. Ненавидящий может заподозрить, что с ним что-то не так. Радующийся — едва ли. Коллективная радость по поводу возвращения Крыма (сильно, впрочем, преувеличенная пропагандой), тому пример.
Коллективная радость всеобъемлюща — как свет, который проникает везде. Она соборна, католична от греческого kat'holon — «по всему целому». Любое препятствие воспринимается как досадное недоразумение. Как недолжное. Как зло. А со злом разговор короткий.
Коллективная радость быстро и незаметно для себя превращаются в гнев, злость, жестокость по отношению к препятствию, которое не дает этой радости проникать все дальше и дальше, стать всеобъемлющей, охватить все.
Если бы свет мог чувствовать, имел бы эмоции, он бы злился, наткнувшись на стену или на ограду зеленых насаждений. И если бы мог, превращался бы в огонь, готовый ее испепелить.
Так силы добра незаметно для себя переходят к большей жестокости, чем их противники. Добрые христиане уничтожают больше, чем еретики или сарацины; победители самодержавия больше, чем самодержавие; американцы во Вьетнаме больше, чем вьетнамские коммунисты.
Это опыт, очень знакомый по временам особенно обостренных религиозных переживаний. По периодам рождения и реформирования религий. Когда есть манихейские тезис и антитезис, а синтеза еще нет. Есть сыны божьи и сыны погибели, а Сына Божьего еще нет.
Или в периоды рождения наций. Национальных мучеников — как и религиозных — сразу отправляют на небеса. Их противников — тоже погибших — в противоположном направлении. Но нация — не вера. Она не бывает истинной или ложной (хотя и здесь не все ясно), она бывает всего лишь своей и чужой. А «свой» и «истинный», «свое» и «благо» — не тождественны. Странно будет, справедливо оспаривая это уравнение у себя дома, соглашаться с ним же в нескольких сотнях верст от него.