Народ в Германии всегда презирал рейхстаг. Он был тем, что в народной традиции связывалось с воспоминаниями о противодействии Бисмарку, который как государственный деятель делал то, о чем другие только говорили, чем еще больше ему мешали. Во времена Вильгельма II у рейхстага остался только контроль, который был ограниченным и во многом мешающим. Но еще больше немецкий народ презирал революционный парламентаризм, который мы получили после 9 ноября 1918 года вместе с Веймарской конституцией. Он мог принимать законы, а мог и не принимать. Поэтому он остался совершенно незамеченным в народе. Народу были безразличны словесные баталии в нем. Он ничего не ожидал от парламентаризма. Он не доверял ему. Народ в него не верил.
Насколько различаются жизнь парламента и жизнь народа, мы узнали из опыта, который мы приобретаем снова и снова. Но самая огромная^разница существует между руководителем партии и избирателем. Если избирателя спрашивают его мнение, то выясняется, что он думает совершенно по-иному, нежели голосует его партия. Да и сами партии нередко голосуют не так, как мыслят их деятели. Это обман, при котором всегда будут обманщики и обманутые. Народ же всегда останется жертвой.
Только там, где партии находятся в оппозиции, существует определенное волевое единство. Убеждения есть только у тех партий, которые борются, вне зависимости, являются ли они левыми или правыми. Только они являются силой.
Как раз эти партии смогут преодолеть парламентаризм и демократию.
Кто теперь является либеральным хамелеоном? Демократия.
Кто тот Молох, который питается массами, классами и сословиями и всем, что есть в нас человеческого?
Кто тот непостижимый в своей чудовищности Левиафан, который скрывается за напыщенной риторикой и мнимой порядочностью, к коей обычно прибегают демократы?
Демократия — это причастность народа к своей судьбе. Мы полагаем, что судьба народа является его собственным делом. Но остается лишь ответить на вопрос: как возможно осуществить это участие?
Народы, как и люди, сами выбирают свою судьбу. Ее выбирают лишь за несовершеннолетних. Зрелость может наступить очень рано, она может задержаться или вовсе не наступить. Это и отличает один народ от другого. Есть народы, которые достигли зрелости, а, следовательно, они обрели демократию в самом начале своего пути. Но имеются и другие народы, у которых демократия находится в самом конце пути. А есть народы, которые никогда не обретут зрелость и демократию, так как для их страны, для их государства и национального характера подходят совершенно иные формы господства, сдерживания и самообладания. А есть видимость зрелости, которой соблазняют народы, дабы те отказались от своей самобытности. Утратив ее, не столько из политической надобности, сколько из догматических установок демократии, эти народы гибнут.
Мы не можем сказать, что один из этих примеров является нашим роковым случаем. Немецкий вариант, скорее всего, обладает признаками всех описанных случаев, которые являются лишь гипотетической возможностью. В нашем варианте отсутствует их основная черта, что внутренняя воля вела нас к демократии на протяжении всей нашей истории. И мы признаем право демократии вовсе не потому, что видим в ней исполнение нашей истории. Мы слишком долго позволяли «демократии» быть «демократией». Мы восприняли чужие, а не собственные демократические формы, с которыми нас связывала долгая и счастливая судьба. И лишь в среде оппозиции уже конституционного времени родилась бесплодная и излишняя мысль, что наша прежняя монархическая судьба должна постепенно двигаться в демократическом направлении, пока окончательно не стала бы демократией. Вопрос о немецкой демократии является очень запутанным, но если мы хотим ответить на него, то должны обращаться не к исходу нашей истории, а к ее началу, к ее происхождению.