Я всегда останавливаю время для этой счастливой пары за две секунды
до того, как в конце аллеи появляются чужаки, и за пять до того, как начинает
зудеть тревожная мелодия, анонсируя грядущую расправу. Не потому что
пытаюсь этим спасти девушку в белом платье или ее дом – мне ведь уже
двенадцать, и я давно все знаю про устройство жизни. Нет. Просто потому что
дальше мне неинтересно: когда вместо струн зазвучит назойливый нервный
бит, «Глухие» превратятся в обычное праведное крошилово, в один из ста
тысяч боевиков, которые составляют плейлист нашего кинозала.
Я разглядываю завалившийся на бок маленький велосипед, убеждаюсь
в который раз, что обувь на веранде может быть только детской; пытаюсь
понять, откуда у женщины в белом такой пиетет перед игрушечным медведем
– может быть, потому что он – полномочный посол в этом кресле кого--то
другого, живого, любимого? И понимаю, что из кино вырезали что--то важное.
Конечно, я догадываюсь, что.
Почти все видео в плейлисте, кроме пары древних анимационных
фильмов – о героях и о борьбе, о войнах и о революциях. Вожатые говорят, это
педагогично: из нас ведь воспитывают воинов. Но часто бывает – смотришь
фильм, и вдруг теряешь сюжетную нить, путаешься в истории. Как будто с
людьми в кино случилось что--то, о чем зрителям забыли сказать. Я не
единственный, кто замечает, что из фильмов пропали сцены, но глядеть
продолжают все. В конце концов, ведь самое--то главное – драки и погони,
приключения, то, ради чего все и ходят в кинозал – не тронули!
Почти все.
По сотне дисплеев меня вокруг мчатся куда--то мигающие полицейские
машины, закованные в броню кони, подбитые пропеллерные самолеты,
моторные лодки, космические челноки, трубящие боевые слоны, люди в
смокингах и в окровавленной военной форме, парусные корабли, реактивные
глайдеры… Вся история человечества проносится в дыму и хаосе из ниоткуда
в никуда.
А на моем экране – стоп--кадр. Дом из кубиков, кресла--коконы,
сигаретный дымок, легкое платье, белый медведь с серебряными глазами.
У Девятьсот Шестого – брошенный в траву велосипед, детские
сандалии на коричневой веранде, огромные окна.
Горизонт у нас общий: изгибы изумрудных тосканских холмов под
небесной лазурью, кипарисовые веретена, рассыпающиеся часовенки из
желтого камня. Бежевый дом с дощатой верандой находится под Флоренцией
четыреста лет назад.
Мы не обсуждаем, почему раз в десять дней мы садимся с ним рядом, и
перед тем, как приняться за прилежный просмотр кино о войнах и
революциях, включаем «Глухих» и вместе прокручиваем первые минуты – до
того момента, как стихают струны и колокольчики. Это наш заговор. Нас
связывает обет молчания. Я хотел заговорить с ним, но не так. Не об этом!
- Заткнись, я тебе сказал! – я пихаю Девятьсот Шестого в грудь. – У всех
преступники, а у тебя нет?!
- А мне до вас всех дела нет! Моя мать – честный человек!
- Конечно! – горячо поддерживает Двести Двадцатый. – Так ей и скажи!
- И скажу!
- Да пошли вы все!
Я вскакиваю со своего места и ухожу, злой на этого несчастного идиота.
Раз он такой храбрый, пускай выворачивает душу на изнанку перед рыжим
стукачом, мне плевать. Что мог, я сделал – и дальше подставляться из--за его
упертости не намерен!
А что еще я могу сделать?
Ничего!
- Сам виноват! – кричу я Девятьсот Шестому, когда вожатые
уволакивают его, сопротивляющегося, раскрасневшегося, в склеп. –
Дебил!
Остальные смотрят молча.
Каждый день я ищу его глазами в столовой, на построении.
Задерживаюсь, проходя мимо комнат для собеседования. Вслушиваюсь по
ночам – вдруг в коридоре шаги, вдруг его выпустили? Мне не спится.