На ста экранчиках – сто разных движущихся картинок. Каждый
выбирает себе видео по вкусу. Кто-‐то смотрит про рыцарей, кто-‐то про
космос, кто-‐то – хроники Европейской революции двадцать второго века;
большинство за два уха уплетает боевики. Но любой трэш тут деликатес, а сам
поход в кинозал – маленькое чудо. Это, наверное, единственный выбор,
который нам дают сделать в интернате. Самому решать, какое видео будешь
смотреть – все равно, что заказывать сны.
Но и такая, одна в десять дней, прогулка на воле проходит на коротком
поводке: по залу расхаживают вожатые и заглядывают в наши сны из-‐за
наших спин. Может, это и не выбор никакой, а очередная проверка на
благонадежность.
Слева от меня сидит Девятьсот Шестой. Как всегда.
Я собираюсь сказать ему что-‐то. Сделать признание.
«Думаю отсюда сбежать. Не хочешь со мной?» – репетирую я про себя.
Бросаю на него косой взгляд и молчу.
«Давай смоемся отсюда… Одному у меня не получится, а вдвоем…»
Жую щеку. Не могу. Хочу ему верить и не могу.
Отворачиваюсь от него и утыкаюсь в экран.
Передо мной – дом под прямой крышей. Он весь составлен из
параллелепипедов и кубов, и вовсе не похож на сказочные домишки из
сладких детских анимашек. Простые, строгие формы, светло-‐бежевые
однотонные стены… Но мне он почему-‐то кажется ужасно уютным – может
быть, из-‐за огромных, в половину стены, окон, или дело в дощатой
коричневой веранде под навесом, которая окружает его по периметру.
Несмотря на свою прямолинейность, свою угловатость, он манит меня своей
мягкостью и теплотой. Этот дом обжитой – и потому живой. Перед ним –
ухоженная лужайка; в подстриженной траве стоят два забавных одноместных
гамака: яйцеобразные плетеные кресла подвешены на долгих изогнутых
ножках, качаются в такт. В одном – мужчина в полотняных штанах и льняной
рубахе, ветерок перебирает пшеничные волосы, дым от самокрутки тонко
вьется, размывается порывами ветра. В другом сидит, подтянув загорелые
ноги, молодая женщина в легком белом платье, потягивает из бокала бледное
вино и строчит что-‐то в небольшой гаджет – старинный телефон.
Их в этом мирке двое, но угадывается присутствие и еще кого-‐то.
Внимательный зритель, задержав стоп-‐кадром панораму, заметит брошенный
в траву велосипед, слишком маленький и для курящего мужчины, и для
девушки с телефоном. Растянув картинку, в приближении найдешь на
крыльце детские сандалии. И еще: рядом с женщиной в кресле-‐яйце сидит
маленький пушистый белый медведь. На одном из кадров, если
присмотреться, можно даже разглядеть серебряные ягоды-‐глаза на
удивленной мордочке. Медведь не движется, это не экопет, а просто мягкая
игрушка. Тем удивительней, что девушка подвинулась ради него, чтобы
медведь мог тоже сидеть в кресле, что она, как живого, прикрыла его рукой,
беря под свою уютную защиту.
Играет тихо какая-‐то музыка: струны и колокольчики. Ветер
причесывает траву невидимыми пальцами, подкачивает коконы кресел.
Это самое начало «И глухие услышат», старинного кино про
европейскую гражданскую войну девяносто седьмого года. Вот-‐вот дом,
сложенный из кубиков, разорят, девушку изнасилуют и приколотят
пятидюймовыми гвоздями к веранде, а потом спалят все дотла. Мужчина,
опоздавший вернуться домой на день, за этот один день лишится всей своей
жизни, будет вытолкнут в войну – и станет убивать людей, пока не доберется
до тех, кто сломал, уничтожил его мир.
До финальных титров «Глухих» я дотерпел всего единожды, зато
первые минуты пересматривал бесконечное число раз. Для меня это ритуал:
каждое посещение кинозала непременно начинается с «Глухих», а уж потом я
выбираю что-‐нибудь для развлечения.