Много ночей было слышно, как глухо бьют барабаны в горах, и наконец эдил Тиберий Анней Стилпон, полукровка из местных, послал гонца к Бальбутию в Калагур, чтобы когорта легионеров положила конец ночным сборищам. Бальбутий небрежно ответил отказом, полагая, что страхи крестьян безосновательны и отвратительные ритуалы горного народца не касаются граждан Рима, пока ничто не грозит их собственной безопасности. Будучи его близким другом, я не согласился с ним, заявив, что мне ведомы черные, запретные знания и древнее племя способно навлечь неописуемый рок на город, все же являющийся римским поселением, где проживает немало наших граждан. Гельвия, мать приславшего жалобу эдила, была чистокровной римлянкой, дочерью Марка Гельвия Цинны, прибывшего сюда с войсками Сципиона. Исходя из этого, я отправил Антипатра, своего проворного греческого раба, с письмом к проконсулу; Скрибоний, вняв моей просьбе, приказал Бальбутию отправить в Помпело пятую когорту под началом Азеллия, на закате в канун ноябрьских календ положить конец любым оргиям, захватить пленных и доставить их ко двору пропретора в Тарракон для суда. Бальбутий, однако, воспротивился, и переписка затянулась. Мои письма к проконсулу были столь содержательны, что он всерьез заинтересовался этим делом, решив лично расследовать его обстоятельства.
Спустя некоторое время он прибыл в Помпело в сопровождении ликторов и слуг; то, о чем ему поведали горожане, весьма впечатлило и обеспокоило его, и он еще сильнее утвердился в своем намерении покончить с шабашем. Желая посоветоваться с тем, кто изучал этот вопрос, он приказал мне примкнуть к когорте Азеллия, Бальбуций же явился в город, придерживаясь прежних взглядов, поскольку искренне верил в то, что любое военное вмешательство может закончиться опасными волнениями среди васконов, как диких, так и оседлых.
Итак, на таинственном закате мы стояли у подножия осенних гор – кутавшийся в свою претексту[41] старый Скрибоний Либон, чью блестящую лысину и морщинистое ястребиное лицо золотило солнце; Бальбутий в блестящем шлеме и лорике, выбритый до синевы, упрямо сжавший губы, презрительно ухмылявшийся молодой Азеллий в отполированных поножах; нас окружала толпа любопытствующих горожан, легионеров, дикарей, крестьян, ликторов, рабов и слуг. Сам я был облачен в простую тогу и ничем не выделялся среди прочих. Ужас царил над всем городом – и горожане, и крестьяне говорили приглушенно; в глазах людей из окружения Либона, пробывших здесь почти неделю, тоже читалась его тень. Старик Скрибоний был весьма мрачен, и наши громкие голоса, голоса тех, кто явился сюда позже, странным образом казались неуместными, как на кладбище или в храме некоего загадочного бога.
Мы вошли в преторий[42]; разговор предстоял тяжелый. Бальбутий настаивал на прежнем, его поддерживал Азеллий, относившийся к местным с крайним презрением и в то же время считавший, что их не стоит волновать. Оба солдата настаивали на том, что лучше ничего не предпринимать, настроив против нас меньшую часть поселенцев и цивилизованных местных жителей, чем вызвать гнев большинства туземцев и крестьян, разобравшись с ужасными ритуалами.