И, весь потный, черный, в измазанной шинели, выбежал из кончившегося хода сообщения, упал на огневой, хрипя:
– К орудию! К орудию!
Было ужасно то, что он там увидел и что сразу почувствовал. Глубокие свежие воронки, бугры тел среди стреляных гильз, возле брустверов. Расчет ближнего к нему орудия Чубарикова лежал в неестественных, придавленных позах: меловые лица, чудилось – с наклеенной чернотой щетины уткнуты в землю, растопыренные грязные пальцы, ноги поджаты под животы, плечи съежены – словно так хотели сохранить последнее тепло жизни… От этих скрюченных тел, от этих застывших лиц исходил холодный запах смерти.
Но здесь были, еще и живые – под бруствером орудия копошились двое.
Медленно поднималось от земли окровавленное широкоскулое лицо наводчика Касымова с почти белыми незрячими глазами, одна рука в судороге цеплялась черными ногтями за колесо. По-видимому, Касымов пытался встать, подтянуть к орудию свое тело и не мог. Но, выгибая грудь, он вновь хватался за колесо, приподымаясь, бессвязно выкрикивал:
– Уйди, сестра, уйди! Стрелять надо… Зачем меня хоронишь? Молодой я! Уйди… Живой я ещё… Жить буду! Уйди, мне стрелять надо!
Рядом с Касымовым лежала под бруствером Зоя и, удерживая его плечом, накладывала чистый бинт прямо на гимнастерку, промокшую на животе красными пятнами.
– Зоя! – крикнул Кузнецов батарейной медсестре, – где Чубариков? Давлатян?
Услышав крик Кузнецова, она быстро вскинула глаза, полные зова о помощи, зашевелила потерявшими жизнь губами, но Кузнецов не расслышал ни звука.
Он слышал над головой оглушающе-близкие выхлопы танковых моторов и, там, впереди, перед орудием, распарывал воздух такой пронзительный треск пулеметных очередей, будто стреляли с расстояния пяти шагов из-за бруствера. И только он один осознавал, что эти звуки были звуками приближающейся ужасной гибели.
– Зоя, Зоя! Сюда, сюда! Заряжай! Я – к панораме, ты – заряжай! Прошу тебя! Зоя…
Он осмотрел, поспешно ощупал панораму, заранее боясь найти на ней следы повреждения и, то – что она была цела, нигде не задета осколками, заставило его бешено заторопиться. Его руки задрожали от нетерпения, кружилось в его голове, когда он, как пьяный, встал и шагнул к орудию:
«Стрелять, стрелять! Я могу стрелять! В эту степь, в этот дым, по этим танкам…».
Он так вожделенно, так жадно припал к прицелу и так впился пальцами в маховики поворотного и подъемного механизма, что слился с поползшим в хаос дыма стволом орудия, которое по-живому послушно было ему и по-живому послушно и родственно понимало его.