— Во всем нужно убедиться собственными… — назидательно произнес Стадлер и неожиданно замолчал на середине фразы. Я не сразу понял, в чем причина, и только когда до меня донеслась фраза Густава «Di' tu se fedele il flutto m'aspetta», осознал, что действие на сцене уже добралось до песенки Ричарда, за кулисами все застыли, Стефаниос пел очень аккуратно, выводил каждую ноту так, будто поднимался на высокую пирамиду, ступенька за ступенькой, но Гастальдон пел Густава лучше, он лучше чувствовал, Стефаниос же принадлежал к той породе оперных солистов, которых я называл певческими автоматами: поют они правильно, не придерешься, но не ощущают при этом ничего и ничего не видят, кроме дирижерской палочки. Красиво, на дилетантов вроде Стадлера производит впечатление, но — пусто, как бронзовый ларец заводской работы.
А когда Стефаниос эффектно (я вздрогнул от неожиданности) взял верхнее соль, которого, вообще говоря, в партитуре не было — типичная дань оперной традиции, как же завершить арию без верхней ноты? — из зала на сцену обрушился шквал аплодисментов, как волна цунами, и мне даже показалось, что хористы, окружившие Густава, подались назад под давлением звукового потока. Кричали «браво», вопили «бис», женских голосов было почему-то больше, чем мужских, и я подумал, что на самом деле приветствуют не Стефаниоса (как бы ему ни хотелось), а умершего вчера и еще не отпетого Гастальдона, и биса требовали от него, а он уже не мог…
— Хорошо, да? — прокричал мне на ухо Стадлер. Надо же, и этого проняло. Что: музыка или пение?
— Музыка или пение? — спросил я, не повышая голоса, но старший инспектор понял, он смотрел на меня и мог прочитать по губам.
— Пение! — завопил он. — Никогда не слышал ничего подобного!
Это верно. Я тоже никогда ничего подобного не слышал, и, похоже, маэстро Лорд был со мной полностью согласен: он стоял за дирижерским пультом, опустив правую руку с палочкой, а левой перелистывал партитуру, что-то в ней искал, но это было чисто механическое движение, потому что, вообще говоря, мысли дирижера витали далеко, а взгляд, хотя и был устремлен на кого-то, стоявшего на сцене неподалеку от нас, не выражал решительно ничего. И хорошо, что, кажется, все, кроме меня, смотрели сейчас не на дирижера, а на Стефаниоса, сделавшего шаг к авансцене и купавшегося в лучах неожиданно свалившейся на него славы. Интересно, сам-то он понял, что произошло минуту назад? Все вели себя, как обычно, то есть, так, как всегда ведут себя во время оглушительных бисов: хористы тихонько хлопали, и каждый наверняка думал «эх, мне никогда не выпадет такое счастье», миманс вообще ни на что не обращал внимания, в гомоне и криках они получили возможность открыть рты и, как я понимал, беседовали о домашних делах или плохой погоде. А оркестранты… Ну, те просто обязаны были понять произошедшее, слух у них хороший, у многих абсолютный, но и в оркестре я ничего необычного не увидел: скрипачи постучали смычками по декам и успокоились, виолончели переговаривались о чем-то, опустив смычки, а остальных я со своего места не видел; кто-то, может, и оглядывался сейчас в недоумении, но я этого не мог заметить и вновь перевел взгляд на маэстро Лорда. Тот успокоился, наконец, внушил себе, видимо, что случилась у него слуховая галлюцинация, а может, и зрительная тоже, я ведь не знал, что именно видел дирижер со своего места.
Постепенно в зале восстановилась тишина. Тенор не собирался бисировать, то есть, он-то был бы не прочь, но традиции не только Лирической оперы, но и любой порядочной оперы в Европе и Америке запрещали бисы — правда, запрещали театральные правила и такие вопли после арии, но возможностей влияния на зрителей у администрации было существенно меньше, чем на солиста, у которого запрет бисирования был одним из пунктов контракта.
— Так вы считаете, что у этого парня хороший голос? — спросил я, когда тишина, наконец, восстановилась, и действие на сцене продолжилось — матрос по имени Кристиан обнаружил у себя в кармане кошелек с деньгами и принялся славить почему-то Господа, а не того, кто сунул ему кошелек в карман.
— А вы считаете иначе? — неожиданно ревнивым тоном отпарировал старший инспектор. «Вот что внезапною назвать любовью можно», — как сказал по аналогичному поводу Мефистофель в опере Гуно.
— Я считаю иначе, — сказал я. — Видите ли, Стефаниос не мог взять соль, которым вы все сейчас так бурно восхищались.
— Но взял же!
— Нет, — отрезал я. — У него в этот момент рот вообще был закрыт, я смотрел достаточно внимательно, потому что… — я вовремя остановился, не хотелось сейчас объяснять полицейскому то, что он и в нормальном состоянии понять смог бы разве что с десятой попытки. — В общем, не брал он эту ноту, можете мне поверить.
— Не понял, — обернулся ко мне Стадлер. — Что значит — не брал? А кто?
— Вот это я бы на вашем месте и постарался выяснить, — сказал я, сардонически улыбаясь: во всяком случае, постарался, чтобы моя улыбка выглядела достаточно зловещей.