И потом появляется это ощущение потерянного времени. Вырастает в тебе, как риф, становится поперёк горла, мучает, истощает. Я познакомился с ней десять лет назад, – думал я, когда она в последний раз вскрикнула и затихла, глядя на меня в темноте, будто переспрашивая, никому ли я, как бывает, не расскажу теперь про настоящий цвет её волос, про их тонкость и иссечённость, не начну ли я хвастать перед друзьями и знакомыми, что видел её откровенной, не стану ли я потом напоминать ей о всех её возгласах и стонах, вспоминать всю её грубость и нежность, все вмятины и острые выступы её тела. Десять лет назад ей было двадцать, она ещё ничего не умела, но она легко училась и старательно повторяла домашние задания. Где я был всё это время? Чем таким важным я занимался? Почему я не узнал ничего о её привычках и поведении ещё тогда – десять лет назад? Почему я лишь теперь увидел, как она резко убирает волосы, отворачиваясь к окну, как она ранит ногтями собственные ладони, когда хочет сдержаться и не выдать себя, почему лишь теперь я узнал, что она любит разговаривать в темноте, говорить, реагируя на голоса и тёплое движение в сумерках, почему я столько времени не находил в себе сил поймать её, заставить её остаться, заставить её делать то, что ей нравится? Десять лет – срок, достаточный, чтобы всё забыть и придумать снова, или разложить небо на части и попробовать собрать его ещё раз, ни на миг не сомневаясь в успехе собственной затеи. Что случилось со всем этим временем, которое прошло, на что оно было израсходовано? Что случилось с нами за всё это время? Я разглядывал тонкие морщинки под её глазами. Такие морщинки обязательно появляются у людей, которые много смеются. Смеются много и долго, – добавил я от себя. Черты её лица обрели остроту и взрослость, она почти перестала пользоваться косметикой, хотя всё равно казалось, что она постоянно красится. Может, из-за выразительных глаз, может, из-за смуглой кожи, не становящейся моложе. Её ключицы были такие же острые, ногти были такие же выщербленные в ежедневных схватках, колени были в царапинах, икры были в синяках, напоминала она цирковую гимнастку, которая последние десять лет летала в воздухе, сражаясь и хватаясь за сгустки и разломы наэлектризованной пустоты. Когда уставала, просила принести воды. Голос её пересыхал, шептала она хотя и с хрипотцой, но еле слышно, так, будто боялась разбудить ещё кого то, кто спал в эту пору. Смачивала губы, радостно переводила дыхание и снова искала меня среди спутанных мокрых простыней. В четыре утра, выговорившись и успокоившись, начала засыпать. Говорила сквозь сон, вспоминала какие-то имена, показывала на тонкие шрамы на шее, достала сигарету, попросила огня, так и заснула. Я аккуратно вынул из её пальцев сигарету, положил рядом с кроватью, на стул, где болтался её детский бюстгальтер и лежали мои неиспользованные презервативы. Подумал, положил рядом зажигалку. Разберётся с утра, – подумал. Третья ночь без сна делала вещи прозрачными, а сумрак – живым. Сердце спешило так, будто боялось опоздать на поезд. Оно рвалось вперёд, как пёс, которого долго держали на цепи. По телу, от левого лёгкого к правому, катились солёные волны, глухо обрушиваясь на препятствие и недовольно откатываясь назад. Иногда в темноте вспыхивали искры, иногда пролетали огненные жуки. Нужно было идти отсыпаться. Я собрал свои вещи, в коридоре, как сумел, оделся, нашёл кроссовки, вышел на лестницу. В подъезде было светло и звонко, как в шахте, из которой выбрали уголь, а наполнили вместо этого стеклом и солнечной пылью. За окнами начиналось сухое августовское утро. Я пошёл вниз, считая ступеньки, сбиваясь со счёта и начиная снова. Внизу, за дверьми, на улице, услышал какое-то движение. Псы, – подумал, – это уличные псы ждут меня, чтобы перегрызть мне горло за всех, кого я в этой жизни обидел. Остановился, решился, толкнул двери ногой. Они со скрипом распахнулись. Свет ударил мне в глаза. Так, будто я вышел из лабиринта, которым блуждал последние десять лет.
Было их много. Я даже не видел тех, что стояли сзади. Но чувствовал их тепло, от которого ноздри и горло брались льдом. С полсотни их было, наверное, а то и больше – глаза ещё не привыкли к яркому утреннему свету, их чёрные абрисы застыли, будто вырезанные из старого железа. Одеты были по-уличному, всем лет по двадцать-тридцать, короткие волосы, удобная спортивная обувь, лёгкие куртки с капюшонами, тёмные широкие тренировочные штаны. Стояли неподвижно, ожидая, очевидно, моего появления. Поймали, – подумал я и прислонился спиной к кирпичной стене.
Они внимательно разглядывали меня, смотрели мне в глаза, ловили мои панические движения. Наконец один из них, старший, заговорил.
– Оттуда? – кивнул он на окна вверху.
– Ну, – согласился я.
– Давно тут живёшь?
– Недавно, – честно ответил я.
– Чёрного знаешь?
Я заколебался. Кто они? – подумал. – Что им говорить? Чёрного я знал. И он меня тоже знал. Но я не знал, хорошо это или плохо. Решил говорить, как есть.
– Знаю, – сказал.