На следующий год, проучившись с полмесяца, она заявила, что школу все-таки бросает. Мать сгоряча отвозила ее бельевой веревкой. Она как раз собиралась развешивать белье, и у нее в руках оказался моток суровой, толщиной в палец, бечевки. Нервы у матери были раздерганы, держалась она на пределе, на последней зарубке, от Тоськиных слов в момент сорвалась, начала хлестать ее по чему попадя, истерично кляня и жизнь эту распроклятую, и войну, и долю свою горькую, и паразитов-детей, которые не повысдохли же вовремя, не догадалась она, дура простодырая, в пеленках еще их передушить.
Мать не была ни извергом, ни истязательницей, но такие срывы с ней время от времени случались. На этот же раз, поскольку Тоська руками не закрывалась, не ревела и прощения не просила, мать вовсе пришла в исступление: хлестала Тоську до тех пор, пока у нее у самой не зашлось сердце. Синея лицом, она упала на кровать — Тоське же и пришлось с ней отхаживаться.
Напуганная не столько поркой, сколько сердечным приступом матери, Тоська несколько дней разговор о школе не затевала. Брала утром портфель п, как обычно, уходила. А после обеда, подперев голову, сидела над тетрадками. Но потом выбрала минуту, когда мать была в хорошем настроении, созналась, что в школе за эти дни ни разу не появлялась, просто блукала по улицам.
— Хоть бей, хоть убей, — сказала твердо, — а я туда больше не пойду. А гнать станешь — буду опять по улицам шляться. Думаешь, это лучше?.. А так бы я работать поступила.
— Работница! — всплеснула руками мать. — Как-нибудь без твоей работы проживем.
— Как? Как проживем-то?! — пошла в наступление Тоська, видя, что мать не хватается сразу ни за веревку, ни за скалку. — Не надоело еще квартирантов обстирывать? (Мать держала квартирантов, двух мужиков-строителей, стирала на них, варила им обеды из тощего тылового пайка.)
— Ты на меня не оглядывайся! — мать обиделась, словно Тоська не пожалела ее, а укорила чем-то. — Моя судьба такая — вас, чертей, за уши тянуть. Я сама одного дня в школу не ходила, думала, хоть вы людьми станете…
— Да чем тебе семь-то классов мало? — сквозь слезы заговорила Тоська. — Не могу я там сидеть, понимаешь! Мне в голову ничего не лезет. Сижу… дылда здоровая… Стыдно!.. Девчонки все давно уже работают. И Верка, и Надя…
— Ах-ха! За Веркой с Надей потянулась. Так сразу и скажи. Эти губы мажут да с парнями углы подпирают—и ты захотела! Да лучше я тебя своими руками…
— Ничего они не подпирают! Думаешь, если губы накрасили, так уж такие…
Они еще долго препирались, но мать чувствовала: Тоську ей не переупрямить. Она, когда гнев ее не ослеплял, была разумной женщиной. У нее даже имелся свой набор житейских мудростей, которыми мать охотно делилась с соседками. Была среди этих мудростей одна, как раз подходящая и для такого вот случая. «Учи свое дитя, — любила говорить мать, — пока оно поперек лавки лежит. А как повдоль вытянется — тогда, моя милая, поздно». И теперь мать, хотя и продолжала строжиться, а понимала: поздно. Поздно учить-то. Дай бог, удержалось бы то, что раньше успела втемяшить. Ладно, хоть не таится: прошаталась неделю и так и говорит — прошаталась. Другая бы гуляла, да помалкивала… Еще и то понимала мать, что Тоська конечно же переросток: из-за болезни поступила в школу на год позже других ребятишек и теперь была старше всех в классе — считай, невеста. В общем, дело кончилось тем, что сама же мать пошла в гараж, где муж работал до фронта, поплакалась в кабинете у начальника, чтобы пристроил Тоську куда-нибудь, хоть рассыльной. Начальник, однако, сказал: жирно, мол, это будет — девку с семью классами держать в рассыльных. Решил он определить ее в диспетчерскую, пока, правда, ученицей. Но тут же предупредил: долго засиживаться в ученицах не дам, пусть не рассчитывает на легкую жизнь.