Старшина употреблял водку, бросал в рот огурец и, лениво пососав его, разрешающе кивал головой.
Тогда Эдик и Мотай, с нетерпением ждавшие этого кивка, покупали сто граммов себе. Отметив ногтем черту, делили водку пополам и медленно вытягивали свои порции через стиснутые зубы.
Сдачу с тридцатки старшина швырял пацанам — и повозка двигалась дальше.
Отец не признал военного — тот сам узнал отца.
— Трр! Стой! — заорал он и полез из тележки. — Батя! Родной! Жив?! — он сгреб отца в охапку. — Живые мы, батя! Живые!
— Филимонов? — не поверил глазам отец. — Ты?
— Я, батя, я! — Филимонов целовал отца, мусолил ему щеки мокрыми губами. И смеялся, и плакал. — Милый ты мой!.. Спасибо! Спасибо тебе!.. Погоди — я поклонюсь… я в ножки…
— Да куда ты! — с трудом удерживал отец валившегося ему в ноги Филимонова. — Да за что спасибо-то?
— За то, что глаз ты мне не вышиб!.. Кем бы я стал, а? Калекой. А теперь? Ты погляди! — он стукнул кулаком в зазвеневшую грудь. Поглядеть было на что. Столько висело на Филимонове медалей: на четверых разделить — и то почетно.
Удивительной оказалась судьба бывшего самострела Филимонова. Военный трибунал приговорил его сначала к высшей мере наказания. Но в последний момент расстрел заменили штрафбатом. Филимонова подлечили и погнали воевать. Больше его ни одна пуля, как на смех, не тронула. Войну он закончил в Праге. («Дошел, батя, гад буду! — божился Филимонов. — У меня фотокарточка есть, я тебе покажу».).
Потом он воевал в Японии. Потом, отказавшись от демобилизации, долго еще служил — уже в чине старшины. Правда, в мирные дни Филимонов малость пострадал: ему во Владивостоке на танцах морячок один зубы выбил.
— Да я на это клал! — хохотал Филимонов. — Я себе золотые вставил. Во! — полный рот… Ба-тя! — снова принимался он трясти отца. — Даже не верится!.. Давай выпьем!
Отец принял угощение Филимонова. Почему же не выпить с фронтовиком? Да еще с таким заслуженным. Там ведь медалями зря не разбрасывались. Раз получил столько — значит, было за что.
По дороге домой он нет-нет да хмыкал удивленно, качал головой. Это надо же так повернуться! Ведь не хотел человек воевать. Слезьми плакал. Сам себя изуродовал. А его подлатали, подштопали: иди, сукин сын, воюй! Заставили свое отбухать. Да разве только свое? Он, пожалуй, чужого еще прихватил, за тех, кто не довоевал или вовсе в тылу отсиделся… Значит, если на круг считать, война положенное ей выжимала, не дармовую, значит, кашу солдатики ели.
В этот день ему довелось еще выпить. К соседу, Кузьме Аксеновичу, приехал в гости сын, майор. Кузьма Аксенович по такому радостному случаю собрал застолицу. Отца, как фронтовика, посадили рядом с майором: остальные мужики были все постарше, ровесники примерно Кузьмы Аксеновича — в последней войне им участвовать не пришлось. Отец, польщенный таким соседством, подвыпив, раздухарился:
— Да если бы меня тогда не зацепило, я, может, до самого Берлина дошел! У меня, может, этих орденов теперь было бы полчемодана! А что, а? Я там не боялся почему-то. Ей-бо! Другие — ой-ой-ой! мама! — а я нет. А чего бояться? У меня автомат с полным диском. Да запасной на поясе. Да гранаты. Ну-ка, тронь меня!..
Потом пели. «Броня крепка…» — и отец, поднимая корявый кулак, грозил какому-то неизвестному врагу:
— А вот пусть сунутся другой раз! Мы им покажем!.. Я, к примеру, хоть и однорукий, а пойду! Еще гвоздану по сопатке!.. Верно — нет, товарищ майор?
И майор, уставший от угощения, от пьяной колготы мужиков, снисходительно хлопал отца по плечу:
— Верно, солдат, верно. Правильно мыслишь.
Таким я запомнил своего солдата. Таким он живет во мне — в моих снах, в моем сердце. Живет много лет, хотя много лет назад умер.
Наступит время, уйду я — и лишь тогда он умрет окончательно, безвозвратно.
И вот это кажется мне обидным.
Люди верят в бессмертие. Те, кто жил до нас, кто умирал за нас, верили в него. Они не знали, что верят в бессмертие. Они вообще не знали, как называется их вера. А верили они в нас: в нашу жизнь, в нашу память, в нашу веру.
И разве не заслужили они бессмертия? Разве не заслужил его каждый человек, честно проживший свою жизнь, честно выполнивший свой долг перед нею? Перед нами?
Может быть, хитрость моя наивна, но я рассказал о своем солдате, чтобы жил он и после того, когда не станет меня.
Что еще я могу для него сделать?..
ТОСЬКИНЫ ЖЕНИХИ
…что есть красота
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
I
После семилетки Тоська засобиралась было устраиваться на работу, но мать сказала ей: «Учись дальше. Пока идет учеба — учись». Тоська вроде подчинилась.
Учеба и правда давалась ей легко — все годы она была круглой отличницей. Однако мысль о работе, о взрослой, самостоятельной жизни, как видно, крепко засела в ее голове.