Строго говоря, и Лев Николаевич, и Федор Михайлович — настоящие кукловоды. Чеховские герои тоже не знают цели, но они ее ищут вместе с автором и читателем. Потому-то, наверное, так легко представить себя на месте помещика Алехина, или Ваньки Жукова, или его дедушки, или Володи маленького, или даже Каштанки. Попробуйте, представьте себя на месте старца Зосимы, или Фомы Опискина, или Платона Каратаева, или Катюши Масловой… То-то и оно. Только Петю Ростова жалко. Мог бы его не убивать, а сделать, к примеру, эльфом и перевести на следующий уровень с потерей одной, пусть даже и предпоследней, жизни.
Толстой не умел придумывать имена и фамилии своим героям. Вернее, умел, но делал он это с огромным трудом, то переписывая справа налево фамилии своих родственников и знакомых, то выкраивая нужное из своего имени, как выкроил он фамилию Левину или князю Львову. Поэтому у него и в «Анне Карениной», рабочее название которой изначально было «Софья Толстая», и в «Живом трупе» два Карениных и даже две Анны. В «Крейцеровой сонате» и в «Анне Карениной» два Позднышева. Одного понять не могу — почему лошадь Вронского звали Фру-Фру, а не Холстомер?
Толстой в своих рассуждениях о крестьянстве, о деревне, о платонах каратаевых и филипках странным образом напоминает мне писателя Толкиена, выдумавшего из головы свое Средиземье. Так и Лев Николаевич выдумал из головы своих крестьян. Они его хоббиты. Собственно говоря, он и сам был выдуманным крестьянином, Львом Бэггинсом, когда выходил косить к курьерскому поезду[37] или пахал босиком. Кто, к примеру, победил орков и не дал кольцо всевластия Бонапарту в войне двенадцатого года? Не пушки, не пистолеты, а волшебное оружие под названием «дубина народной войны».
В «Живом трупе», как водится у Толстого, действующих лиц не менее двух или трех пехотных взводов. Так и вижу, как после окончания десятого или двадцатого акта на сцену вдруг вырывается из-за кулис истерзанный бесконечным ожиданием исполнитель роли какого-нибудь третьего лакея или четвертого цыгана и в нервическом припадке кричит: «Дайте же хоть „кушать подано“ сказать, суки!» Мгновенно выбегают рабочие и уводят его снова за кулисы. Цыганский хор поет «К нам приехал, к нам приехал…», заглушая громкие рыдания за сценой.
…И в девятьсот десятом году он не умер, а потихоньку выбрался из дома начальника станции Озолина и один, без Маковицкого, сел в общий вагон и уехал. Тотчас же, как только обнаружили его исчезновение, стали искать, но так и не нашли. Одни утверждали, что видели его на станции Ржев Московско-Виндавской дороги, а другие божились, что видели графа в серпуховском станционном буфете, в компании с двумя подозрительными людьми, одетыми в поношенные армяки. Будто бы он у них торговал косу, но денег у него было мало и армяки предлагали ему купить серп, на что Лев Николаевич не соглашался и даже топал в запале босой ногой.
Софья Андреевна, как узнала о его побеге, бросилась за ним в погоню. Наварил ей повар любимой овсяной каши графа, десяток яиц вкрутую, завернул всё в пуховый платок и положил в корзину. Еще и прибавил бутылку любимого графского сотерна. Ну, она с этим завтраком немедля на перрон — и в путь. Правда, радиус ее поездок был невелик — каша остывала быстро, да и яйца… Раздаст она всё крестьянским детишкам, каких встретит по дороге, и опять в Ясную Поляну за новой кашей и яйцами. Детишки уж заранее вызнают — в каком направлении она едет, и бегут туда за кашей с яйцами. Ну и сотерном, конечно.
И стали его встречать то на одной станции, то на другой, но нигде поймать не могли — уходил от всех, даже от собственных детей. Нырнет под вагоны или с подножки соскочит — и был таков. Говорили, что помогали ему деньгами и продуктами толстовцы железнодорожного согласия. Те, которые считали, что нельзя уворачиваться от идущих на тебя паровоза и кондуктора. В яснополянском музее даже есть папка, где собраны все письменные свидетельства видевших графа. Большей частью это записки от железнодорожников — проводников пассажирских поездов, буфетчиков, путевых обходчиков и машинистов. Последние, все как один, пишут, что видели его босого, косящего пробивающуюся траву на насыпях возле путей.
Самое последнее такое свидетельство относится уже к советским временам. Будто бы в середине тридцатых видел Льва Николаевича возле станции Данилов Ярославской железной дороги машинист маневрового тепловоза. Будто бы великий писатель шел с косой навстречу по шпалам и машинист хоть и успел вывернуть руль тепловоза вправо до предела, но… Рассказывать обо всем этом и, тем более, писать машинист побоялся. Это, между прочим, не шутка — въехать на тепловозе в зеркало русской революции. Но перед клинической смертью от трех бутылок водки в пятьдесят восьмом он все же рассказал о происшествии своему знакомому санитару, который и написал с его слов письмо в яснополянский музей. Однако, придя в себя после капельницы, машинист потребовал у санитара выбросить рассказ из головы и даже схватился руками за голову санитара, чтобы выбросить, но…