Все строже сдвигая брови, Александр Данилович уже сам диктовал, описывая ценности, выкладывая все… не для Плещеева и не для тех, кто стоял у него за спиной. Нет, не для них!.. Болезненно, безнадежно ныло сердце, туманилась голова от обилия картин, осаждавших воображение. Пришлось вспомнить все.
Вещественные следы прошлого трогательно и властно напоминали о прожитом: о бурно протекшей молодости с ее радостями, волей и беззаботностью, о боевых делах, отгремевших победах, блестящих торжествах, озаряемых фейерверками, артиллерийскими залпами, о славных делах, свершенных им, о горячих упованиях, которыми питались они, о мудрых словах, кои произносились при награждении вот этими ценностями, сувенирами…
И все помнил он, всему цену знал.
Дочери его испуганно жались друг к другу, молчали, жена моргала от навернувшихся слез, а он, возбуждаемый потребностью высказать свою душу, выложить все, что красило его жизнь, гордо, блестя злобно-радостными глазами, с ощущением необычайной духовной силы и дерзости, с готовностью сокрушить любого, кто будет язвить в такие минуты, говорил, перечислял, вспоминал…
И даже сухой, бездушный Плещеев, — ходячий труп, пропитанный казенными добродетелями, — видимо, поняв его состояние, как бы сжался, притих, только непрестанно мотал головой в сторону секретаря: следил, все ли, что диктует Александр Данилович, и так ли заносит он в опись.
Потом Меншиков смолк, потух, склонив к плечу голову; события начали казаться ему невероятными. Вяло махнул он рукой:
— Пишите, как знаете!.. Горько думалось:
«По мановению мальчишки-правителя все полетело в тартарары!.. — И вновь родятся картины, встают перед памятью и… гаснут, сменяя друг друга. Счастье, радость, удача, волнения, горе, тоска по утраченном, страх… — И как это все получилось?.. Ведь враги-то доброго слова не стоят!.. Долгорукие!.. Да их одним ударом можно было бы перешибить!.. Эх, поднять бы сейчас покойного императора!»
А секретарь все писал и писал…
Вещи Дарьи Михайловны, дочерей и сына Меншикова были тоже описаны, запечатаны. Переписав все, Плещеев оставил некоторые вещи незапечатанными. Старику Меншикову оставили три иконы, двое карманных часов, две роговые табакерки, две пары платья суконного, шубу, бешмет, соболью муфту, четыре пары сапог и два десятка рубашек. Все это вручено ему было под особую расписку, на сохранение, как имущество казенное, уже ему не принадлежащее.
Три дня трудились Плещеев с Мельгуновым над описью имущества Александра Даниловича, и все эти три долгих дня Меншиков, сидя в большой столовой палате, вынужден был вспоминать, вспоминать…
Когда наконец опись имущества была окончена, Плещеев спросил у Меншикова и его жены: не отдали ли они на сохранение каких вещей и кому?
Меншиков поступил добросовестно, объявил, что Василию Арсеньеву отдал на сохранение пятьсот червонных, жене Арсеньева — две нитки бурмицких зерен, серьги и перстень, Екатерине Зюзиной — два складня, Варваре Арсеньевой — алмазные запонки, княгине Татьяне Шаховской — ящичек с золотыми вещами. Кажется, все…
А на душе кошки скребли. «Ведь такие, пожалуй, и впрямь могут загнать куда ворон костей не таскал!» Хотелось кричать: «Что же вы делаете?.. Безумцы! Вздор!.. Неужели все, что сделано для пользы отечества, никому теперь не понадобится? И никто этого не оценит?.. Зачем же ломали через колено боярскую спесь, лежебочество, шведов воевали, пробивались к Европе, строили „Парадиз“?.. Зачем, позвольте спросить?» — хотелось крикнуть чиновникам.
Без добра, роскоши он, Александр Данилович Меншиков, проживет. И в тулупе овчинном будет он тем же! Нутра не отнимешь, не-ет, други!.. Можно сломать, но согнуть… так не выйдет!..
А вот дальше крушить старую плесень да гниль, новое заводить — это кто теперь будет?.. Долгорукие?.. И можно ли бесследно исчезнуть, после того как переломали они вековечное, колокола перелили на пушки, чего от века не было на Руси, пробились к морям…
Не верил он этому. Истомленный заботами, болезнью, тяжкими унижениями, жадно хотел жить он, жить!.. Сохранить себя для того, чтобы хоть глазом одним посмотреть: неужели от всего того, за что боролись они, пот лили, кровь, и праха теперь не останется?..
А Плещеев диктовал, диктовал…
Не обошлось без доносов: служители Струнин и Фурсов поспешили заявить, что-де Александр Данилович не все объявил. Василию Арсеньеву, доложили они, дадено при отъезде без малого тыща целковых на построение церкви да Варваре Арсеньевой послано в монастырь, ни много ни мало одиннадцать тысяч рублей. А что у княгини Шаховской золота в ящиках, того и не счесть! Божились:
— Верных на сто тысяч рублей!..
Очная ставка была, и Александр Данилович вынужден был оправдываться.
— Врет! — хмурясь, махал он рукой в сторону Фурсова. — Золота у Шаховской тысячи на три, может быть, на четыре, не более. Подарки Василию и Варваре Арсеньевым были от меня, но ведь они сделаны тогда, когда мог я дарить. — Криво улыбнулся, глядя на Плещеева, Мельгунова. — Или и это мне теперь тоже ставится в вину?