Так какое же оправдание было у Брендана? Нельзя сказать, чтобы он вел себя непочтительно, лихачил, слишком резко брал повороты. Открывая пассажирам дверь, он не медлил и не делал обиженное лицо. И все-таки казалось, что Брендан задет. Кто же или что ж его задело? Присутствие Шейлока? Нападки на христиан? Еврейские разговорчики?
Интересно, подумал Струлович, как отреагируют на Шейлока собаки. Однако собаки не обратили на вошедших внимания. Даже головы не подняли.
Струлович предложил чего-нибудь выпить и, может быть, слегка перекусить перед сном, стараясь, чтобы предложение не прозвучало так, будто он не в силах остаться один. Неужели ему одиноко? Струлович, в некотором смысле, только что вернулся с похорон матери. У него нет ни жены, с которой можно поговорить, ни дочери, которой можно доверять. Зато есть много несведенных счетов – общественных, религиозных, метафизических, – неважно, каких. Просто счетов. Естественно, ему одиноко.
От еды Шейлок отказался, а вот выпить был бы не прочь. Струлович предложил граппу. Шейлок покачал головой. Хорошо бы кюммеля. Кюммеля у Струловича не нашлось. А сливовицы? Сливовицы тоже. Шейлок пожал плечами. Амаретто? Кажется, амаретто где-то есть.
Шейлоку не хотелось утруждать хозяина.
– Я выпью воды, – сказал он, – или коньяка.
Коньяк у Струловича был. Отправляться на боковую Шейлок не торопился. Он почти не спал – давно уже почти не спал. Кроме того, его заинтересовала обстановка – кресла из кожи и стали, ковры в стиле ар деко, репродукции картин на тему воскресения, пугающе живая глиняная скульптура – полуобнаженные мужчина и женщина, сплетенные в смертельном объятии.
– В этой комнате разрешается сидеть? – спросил Шейлок. – Или она предназначена для того, чтобы стоять и созерцать?
– Садитесь, садитесь, – поспешно ответил Струлович, подводя его к креслу.
Интересно, бывал ли когда-нибудь Шейлок в подобных домах?
Должно быть, именно эта мысль побудила Струловича сказать какую-то глупость насчет того, что Шейлок, наверное, повидал на своем веку немало перемен.
– Да, – подтвердил Шейлок, – кое-какие перемены замечаю.
Струлович широко раскрыл глаза.
– Например? – спросил он.
Еще более дурацкий вопрос.
– Вы устанете слушать, – ответил Шейлок.
– А вы, судя по всему, просто не помните.
– Напротив, я помню все.
– Ну же, побалуйте меня. Какова самая существенная перемена?
Шейлок закрыл глаза и сделал вид, будто вытягивает из воображаемой шляпы соломинку или лотерейный билет.
– Раньше на меня плевали, теперь мне рассказывают еврейские анекдоты.
– Смешные анекдоты?
– Только не в исполнении христиан.
– По крайней мере, они это по-доброму.
– Назовите хотя бы один анекдот, который можно рассказать по-доброму.
Струлович не стал даже пытаться. Вместо этого он изобразил, будто взвешивает что-то на ладонях.
– Если взвесить все «за» и «против», анекдоты – неважно, добрые или нет, – в любом случае лучше плевков.
Шейлок уставился в свой бокал. Когда он сосредоточенно о чем-то думал, глаза его как бы уходили вглубь и затягивались пленкой, словно в них было больше тьмы, чем света. Струлович знал, что и сам бывает мрачен, однако глубокие тени, которыми наполнялись глаза Шейлока, выводили из равновесия даже его. «Может быть, этот взгляд – тоже своего рода упрек? – подумал Струлович. – Не перешел ли я грань дозволенного? Кто я такой, чтобы решать за него, лучше анекдоты плевков или нет?»
– На мой взгляд, гораздо интереснее другое, – произнес Шейлок тоном, не терпящим возражений, как будто давал понять, что тема закрыта. – Почему христиане не могут пройти мимо еврея без того, чтобы не рассказать ему анекдот? Неужели при виде чернокожего они всякий раз поют «Реку Суони»?[27]
Ответа на этот вопрос Струлович, к сожалению, не знал.
– Может, и поют, только про себя. По-моему, шутка, рассказанная в лицо, это что-то вроде белого флага: смотрите, мы пришли с миром.
Шейлока подобный пацифизм явно не впечатлил.
– А если шутят по поводу моей скупости и беспощадности? Если перед носом у меня шуршат воображаемыми банкнотами, если смеются над моим стремлением к обособленности, удивляются, что я считаю себя привилегированным, когда все мое существование говорит об обратном, если ставят под сомнение мои моральные устои, хотя сами даже не подозревали о том, что такое мораль, пока мы им не растолковали, если критикуют принципы, по которым я живу, верования, которых придерживаюсь, пищу, которую кладу себе в рот, если излагают пространные теории по поводу того, где, учитывая мое вероисповедание, я должен обосноваться – неужели в этом случае мне тоже показывают белый флаг?
Струловичу вспомнилось, как в школе мальчишки дразнили его Штрудельбомжем и кричали, чтобы он возвращался туда, откуда приехал. Куда это, интересно? В Ур Халдейский?
– И где же вам место, по их мнению? – спросил Струлович.