Я не знаю, почему мы переехали с Вестминстер-плейс на Саут-тейлор, дом 5, может быть, потому что в квартире на Саут-тейлор было больше солнца (моя мать оправлялась от «пятна в легких»). Как бы то ни было, это был шаг вниз по социальной лестнице — о чем мы никогда не задумывались в Миссисипи; все наши прежние друзья полностью отвернулись от нас — Сент-Луис такой город, где место жительства имеет сугубо важное значение. Как и то, посещаешь ли ты частную школу, являешься ли членом загородного клуба или чего-нибудь равного ему по престижу, учишься ли танцам у Малера и владеешь ли машиной престижной марки.
Нам пришлось заводить новых друзей.
Я почти сразу сошелся с буйным парнишкой по имени Альберт Бедингер, столь же озорным, как и отпрыски Катценъяммеров. Я помню только некоторые из их проказ: как бросили камень в окно дома, где жил ребенок-инвалид; как приклеивали лимбургский сыр под радиаторы машинам на стоянке. Там еще был Лай Шоу, крепкий рыжий ирландец, получавший удовольствие, сталкивая меня в канаву — шутка, которая мне совсем не нравилась. Все свободные дни мы проводили с Альбертом, весело осуществляя задуманные им проказы. Мы были по-настоящему закадычными, друзьями.
А потом вдруг мать издала один из своих эдиктов. Альберт, якобы, оказывает на меня ужасное влияние, и я не должен больше его видеть.
Миссис Бедингер пришла в ярость, я помню, как она встретилась по этому поводу с моей матерью.
«Мой сын, — заявила она, — настоящий американский мальчик». И бросила на меня неодобрительный взгляд, ясно указывавший, что я был прямой этому противоположностью.
Я сделал одну или две жалкие попытки тайком возобновить дружбу с Альбертом, но миссис Бедингер встречала меня ледяным тоном, когда я заходил к ним, а Альберт не выказывал никаких чувств.
Эти злостные проявления снобизма «средних американцев» стали настоящим открытием для меня и для Розы и оказали травмирующее воздействие на нашу жизнь. Нам и в голову не приходило, что материальные ограничения могут отрезать нас от наших друзей. Примерно в этом возрасте, лет в десять или двенадцать, я начал писать рассказы — это была компенсация, наверное…
А теперь о моей встрече с Хейзл.
Крамеры жили за углом от нас, на соседней, очень красивой улице — на ней расположены были только частные дома, а посредине был высажен парк; улица называлась Форест-парк-бульвар.
Однажды я услышал детский крик на одной из аллей этого парка. Какие-то юные сорванцы по неизвестной причине швыряли камни в пухленькую маленькую девочку. Я бросился на защиту; мы бежали до ее дома, до самого чердака. Так началась моя самая близкая детская дружба, переросшая в романтическую привязанность.
Мне тогда было одиннадцать, Хейзл — девять. Теперь мы проводили все дни у них на чердаке. Обладая развитым воображением, мы изобретали разные игры, но главным развлечением, насколько я помню, было иллюстрирование историй, которые мы сами придумывали. Хейзл рисовала лучше, чем я, а я лучше сочинял истории.
Старая миссис Крамер, бабушка Хейзл, занимала активное и заметное место в общественной жизни Сент-Луиса. Она была членом Женского Клуба, водила блестящий новый электрический автомобиль и была чрезвычайно «стильной».
Матери сначала нравилось, что я с Хейзл, а не с Альбертом Бедингером или с другими грубыми мальчишками с улиц Лаклед и Саут-тейлор.
Рыжеволосой, с большими живыми карими глазами, с полупрозрачной кожей, Хейзл обладала чрезвычайно красивыми ногами и не по годам развитой грудью: она была склонна к полноте, как и ее мать (которая походила на шарик), но при этом довольно высока. Когда мне исполнилось шестнадцать, а ей четырнадцать, мы были примерно одного роста, и у нее стала развиваться привычка немного сутулиться, когда мы шли куда-нибудь рядом, чтобы не смущать меня несоответствием роста.
Могу честно сказать, несмотря на гомосексуальную жизнь, которую я начал вести через несколько лет: вне моей семьи она была моей самой большой любовью.
Моя мать перестала одобрять мою привязанность к Хейзл по той же причине, по которой ей никогда не хотелось, чтобы у меня были друзья. Мальчики были для нее слишком грубыми, а девочки — слишком «заурядными».
Боюсь, что также миссис Эдвина относилась и к дружбе и маленьким романам моей сестры. В ее случае это привело к гораздо более трагическим последствиям.
Миссис Эдвине гораздо больше не нравилась миссис Флоренс, мать Хейзл, чем сама Хейзл. Миссис Флоренс скрывала свое безрассудство дома большим оживлением, а выходя на улицу — некоторой манерностью. Она прекрасно и очень громко на слух играла на фортепиано, у нее был очень красивый и сильный певческий голос. Когда бы миссис Флоренс ни заходила в нашу квартиру, она усаживалась за пианино и начинала играть какой-нибудь популярный хит — естественно, совершенно непопулярный у миссис Эдвины.
Конечно, насмешки миссис Эдвины над соломенной вдовой были облечены в самые вежливые фразы.
«Миссис Флоренс, боюсь, что вы забыли о существовании у нас соседей. Миссис Эббс, что живет над нами, часто жалуется, когда Корнелиус только поднимает свой голос».