Какого я размера? Мой размер — размер художника, который постоянно отдает все, что может отдать — работе, со всей своей страстью.
Ничего, что эгомания понемножечку поднимает свою безобразную голову? Правда в том, что… а не является ли эгомания предварительным условием любой творческой работы? Я почти ничего не смог найти, чтобы опровергнуть этот взгляд…
Кроме эгомании художника просматривается еще великое стремление «протянуть руки и обнять весь мир». Естественно, что и в этом предложении сквозит эгомания.
Правда — это птичка, которую мы надеемся поймать в этой «вещице», и к ней лучше приближаться через историю моей жизни, чем через бухгалтерию моей карьеры. О Господи — карьера никогда не была моим делом, мое дело — писать эту «вещицу», вкладывая в нее душу.
Сегодня вечер первой репетиции постановки Казана «
Началось чтение.
Примерно на половине его я вскочил с места и закричал: «Прекратите, прекратите! Так нельзя, это просто ужасно!» Полная тишина царила в репетиционном зале, когда я, как в горячке, выскочил на Таймс-сквер. Я пошел домой и сшиб себя с ног доброй дозой выпивки и таблеток. Телефон я игнорировал. Лошадка квартиру покинул, безмятежно отправившись по своим таинственным лошадкиным делам, которые позволяют лошадкам избежать многих бурь в их молодой жизни…
Вечер шел должным курсом. Затем в дверь раздался громкий стук; такой стук означает: «Откройте именем закона!»
Я открыл, там стояли Молли и Гадг Казан, нежно и радушно улыбающиеся, как будто ничего необычного вовсе и не происходило.
Дело было под Рождество, в уголке горела рождественская елка, и они удобно устроились возле нее.
Мне стало ужасно стыдно за мое поведение перед труппой, но я еще не отказался от своего мнения, что пьесу ставить нельзя.
Гадг и Молли разговаривали со мной, как с раненым зверем или с больным ребенком. Постепенно мое отчаянное решение изменилось: ведь я люблю их. Я решил им довериться.
Но во время репетиции на следующий день — в первый раз — Казан не разрешил мне сесть рядом. С ним теперь сидел молодой писатель, и у меня родилась параноидальная мысль, что он хочет переписать пьесу. Я угрюмо слушал, прислонившись к стене; чтение рукописи — по-прежнему скучное, безжизненное и, на мой слух, ничуть не лучше передает дух пьесы, чем вчера. Но я держусь. Во время перерыва на обед меня представили молодому писателю. Оказалось, что его направили от Актерской студии «слушателем», и хотя я убедился, что он не будет касаться моей рукописи — как это было бы ужасно! — но я все равно ревную к его близости к Гадгу.
Постепенно, по ходу репетиций, он как бы исчез, и я снова сидел на своем законном месте рядом с нашим великим учителем Казаном.
Эта история вставлена сюда, чтобы еще раз показать состояние нервов, панику и долгое, долгое сползание к краху, которое очевидно предстояло мне — даже так много лет назад.
Сейчас мне показалось, что я пропустил отчет об одном из моих самых престижных «событий в драме» — двух одноактных пьесах, поставленных под общим заголовком «
Мачиз, может быть, и не такой великий режиссер, но когда надо было заставить дело крутиться, он был огненным шаром, у него была elan vital[68], и ему оказывал поддержку его друг, торговец предметами искусства Джон Майерс.
Дело пошло полным ходом. Мы получили одно из первых и лучших зданий офф-бродвейского театра — «Йорк» — в Верхнем Ист-сайде, и кроме Анны Мичэм нам удалось заручиться поддержкой чрезвычайно талантливой Гортензии Олден (бывшей ранее замужем за Джеймсом Т. Фарреллом) для второй главной роли в обоих пьесах, связанных между собой местом действия — Садовым районом Нового Орлеана.
Премьера ошеломила всех. Мисс Мичэм вгрызлась в свою роль, как тигрица; Гортензия Олден была идеальной миссис Винейбл, а молодой доктор, Роберт Лансинг, был исполнителем привлекательным и внушительным.