Вот ужасная минута, какая случается и в жизни самого удачливого человека! Такие минуты унизительны, оскорбительны, убийственны.
Первым моим чувством было почти доходящее до бешенства ужасающее презрение к самому себе. Затем презрительное отвращение к обманщице несколько поумерило мою скорбь. Так поступить могла только самая бесстыдная из женщин, к тому же еще и лишенная здравого смысла. Ведь тех двух ее писем, которые сохранились у меня, было достаточно, чтобы погубить ее репутацию, захоти я отомстить ей. А она должна была ожидать моей мести. Чтобы пренебречь всем этим, надо быть совершенно безумной. Но то, что я слышал от графини Коронини, говорило мне, что безумной М. М. не назовешь.
Говорят, «время дает советы»; оно дает также успокоение, а размышление проясняет мысли. Поразмыслив, я нашел, что, по сути, ничего особенного в этом происшествии нет и что, не будь я ослеплен чарами монахини и собственным самолюбием, я бы это понял сначала.
Но эти благоразумные размышления не отвратили все же меня от мысли о мщении. Однако ничего низкого я не мог допустить., И я решил играть полнейшее безразличие. «Конечно, — говорил я себе, — в следующий раз она не будет занята, но больше я в ловушку не попадусь. Я докажу ей, что меня ее выходка не задела, и просто отошлю ей ее письма с холодной сопроводительной запиской, чтобы не дать ей ни малейшего удовлетворения». Но больше всего меня беспокоила обязанность бывать на мессах в их церкви: не зная о моей связи С К. К., она, чего доброго, решит, что я прихожу туда только для того, чтобы дать ей возможность назначить мне новое рандеву… Я принялся составлять письмо, но, желая, чтобы ни малейшего следа моей досады в нем не чувствовалось, я оставил его на моем бюро, чтобы назавтра перечитать с холодной головой. Предосторожность оказалась не лишней: утром я разорвал письмо на мелкие кусочки: столько в нем было слабости, любви обиды, что она вдоволь бы посмеялась надо мной.
В среду я написал К. К., что самые серьезные причины вынуждают меня прекратить посещение служб в их церкви. В тот же день я приготовил другое письмо для моей монахини, а в четверг его постигла та же участь, что и первое. В нем были те же недостатки. Я увидел, что я потерял легкость письма. Через десять дней я убедился, что влюблен без памяти и не могу написать ничего, кроме того, что лежит на сердце.
В этом глупейшем положении я порывался десятки раз объясниться с графиней С., но, благодарение Богу, удержался от такого малодушия. Наконец, представив себе, в какой постоянной тревоге живет эта ветреница, помня о своих письмах в моих руках, я решил их отправить, сопроводив следующим посланием:
«Прошу Вас поверить, мадам, что только несносная забывчивость помешала мне вовремя вернуть Вам два прилагаемых здесь письма. Всякая мысль о мести противна моей натуре, и мне нетрудно простить Ваши шалости, совершенные Вами по легкомыслию, а возможно и из желания посмеяться надо мной. Однако, послушайте мой добрый совет и никогда не поступайте так с каким-нибудь другим человеком, ибо он может оказаться менее снисходительным, чем я. Я знаю Ваше имя, я знаю, кто Вы, но будьте спокойны — это не имеет никакого значения, все это я уже забыл. Возможно, Вы не придадите никакой цены моей скромности, что ж, в таком случае мне Вас жаль.
Вы, должно быть, задумаетесь, мадам, когда больше не увидите меня на службах в Вашей церкви; не большая жертва, скажете Вы, молиться он ходит в другое место. Но я, однако, скажу Вам, по каким причинам я перестану бывать в Вашем монастыре. Я думаю, что к тем забавам, которыми Вы себя потешили, Вы прибавите еще одну, не менее веселую: Вы станете хвастаться своими подвигами перед Вашими подругами, а я не хочу быть предметом пересудов в Вашей келье или Вашем будуаре. Пусть не покажется Вам смешным, что, несмотря на то что я на пять или шесть лет старше Вас, я все еще окончательно не избавился от чувства стыда и не отказался от некоторых благородных условностей или, если Вам угодно, предрассудков…»
Я посчитал это письмо вполне отвечающим обстоятельствам дела, запечатал его и отправился поискать какого-нибудь незнакомого со мной фурлана*, которого я мог бы отправить в Мурано. Найдя такого, я дал ему все необходимые инструкции, заплатил полцехина, обещав вторую половину после возвращения, и строго-настрого приказал не дожидаться ответа, даже если привратница попросит его подождать. Надо сказать, что в Венеции фурланы выполняли ту же работу, что савояры в Париже: их всегда можно было направить с каким-либо конфиденциальным и срочным поручением.
Я уже начал забывать об этом происшествии, решив, что между мною и монахиней возведена непреодолимая стена, как вдруг дней через десять, выходя из театра, я увидел того самого фурлана. Я окликнул его, и так как был в маске, спросил, не узнает ли он меня. Он оглядел меня с ног до головы и сказал, что нет.
— Хорошо ли ты выполнил дело в Мурано?