— Зачем? Ведь вам приходится только перейти из одной тюрьмы в другую, светлую и новую, с двумя окнами, из которых вы будете видеть половину Венеции; и вам можно будете там стоять, не сгибаясь.
Больше я не мог вынести; я чувствовал, что падаю.
— Дайте мне уксусу и ступайте сказать господину секретарю, что я приношу ему благодарность за эту милость и прошу его оставить меня здесь.
— Вы смеетесь! Уж не помешались ли вы? Как! Вас хотят освободить от этого хлева и посадить в рай, а вы отказываетесь? Нечего шутки шутить, — слушайтесь без разговоров, встаньте. Я вам помогу встать и перенесу ваши вещи и книги…
Видя, что всякое сопротивление бесполезно, я встаю и чувствую большое облегчение, услыхав, как он приказывает солдату перенести мое кресло, ибо вместе с ним за мной последует инструмент, а с инструментом и надежда. Я бы хотел перенести с собой и сделанное мною отверстие — предмет стольких трудов и стольких погибших надежд. Я могу сказать, что, уходя из этого ужасного места страдания, я оставил там всю свою душу.
Поддерживаемый Лоренцо, который своими глупыми шутками хотел меня развеселить, я прошел через два узкие копора и, спустившись на несколько ступеней, вошел в очень светлую залу; через нее мы прошли налево в маленькую дверь в другом коридоре шириной в два фута и длиной приблизительно в двенадцать; в конце этого коридора находилась моя новая тюрьма. Там было окно с решеткой; это окно выходило в коридор, имевший два окна тоже с решеткой; и оттуда можно было созерцать прекрасный вид до самого Лидо. Я не был расположен воспользоваться этим в эту печальную минуту. Однако я убедился впоследствии, что через это окно, когда оно было открыто, врывался мягкий приятный воздух, который умерял ужасный жар комнаты.
Читатель легко поймет, что все эти наблюдения были сделаны лишь впоследствии. Как только я вошел в мою новую тюрьму, Лоренцо поставил там мое кресло и ушел, сказав, что принесет мне мои остальные вещи.
Стоицизм Зенона*, атараксия пирронианцев* представляют образы самые необыкновенные. Я думаю, что всякий человек, принужденный высказаться о нравственной возможности или невозможности, имеет право говорить лишь о самом себе, ибо, будучи искренним, нельзя признать внутреннюю силу, которой бы зародыш он не чувствовал в самом себе. По отношению к этому нахожу в себе следующее: человек, благодаря приобретенной силе, благодаря изучению, может достичь того, что не будет кричать в страдании и будет силен против импульса первых движений. Но и только. Abstine и sustine характеризуют хорошего философа; но физические страдания, которые мучат стоика, не меньше тех, которые мучат эпикурейца, и огорчения сильнее действуют на того, кто их скрывает, чем на того, который находит действительное облегчение в жалобе. Тот, кто хочет показать свое равнодушие к событию, решающему его судьбу, только играет комедию, если он не идиот или не безумец; а тот, который хвастает своим полным спокойствием, лжет, что бы там ни говорил Сократ. Я могу верить Зенону, когда он мне говорит, что отыскал тайну помешать природе бледнеть, краснеть, плакать и смеяться.
Я сидел в своем кресле, без движения, подобно статуе, в ожидании бури, но без боязни. Мое отупение происходило от ужасной мысли, что все мои труды, все комбинации, устроенные мною, погибли; однако я сожалел об этом, но не раскаивался.
Вознося мои мысли к Богу, я не мог не рассматривать моего нового несчастия как наказания, исходящего от Бога, за то что я не совершил побега, как только все было готово.
Тем не менее, полагая, что я мог его совершить тремя днями раньше, я этого в сущности не мог сделать, тем более что отложил минуту освобождения вследствие благоразумия. Ускорить свой побег я мог только вследствие своего рода откровения, а учение Марии Аграды не сделало меня еще настолько безумным.
Я находился в этом состоянии беспокойствия и отчаяния, когда два сбира принесли мою кровать. Они сейчас же вышли за другими вещами, но прошло более двух часов, прежде чем я увидел кого-либо, хотя двери моей новой тюрьмы были открыты. Это обстоятельство весьма меня озабочивало, но я никак не мог себе его объяснить. Я знал только, что должен был бояться всего, и это заставляло меня прибегать к усилиям успокоиться, чтобы перенести все несчастия, угрожавшие мне.
Кроме Пломб и Кватро, государственные инквизиторы имели в своем распоряжении еще девятнадцать других ужасных тюрем под землею, в том же Дворце дожей — тюрем ужасных, предназначаемых для несчастных, которых не хотят казнить, хотя их преступления считались достойными казни.