Савелий поднялся. От Лядского садика до нумеров «Франция» было не очень далеко, и он решил пройтись пешком. Выйдя на Пушкинскую улицу, он был неприятно поражен обилием военных патрулей. Документов у него никаких не было, и вздумай они остановить его и проверить бумаги, ему бы нечего было им предъявить. Оставалось одно: проявлять каким-то образом радость по поводу смены власти и держаться спокойно и независимо, дабы вызывать меньше подозрений. Отчего, засунув руки в карманы, слегка улыбаясь и приняв безмятежный вид, Родионов дефилирующей походкой направился вниз по Пушкинской. Дойдя до Николаевской площади, он свернул на Черноозерскую улицу, поднялся по ней и вышел на Воскресенскую. Улица эта, центральная в городе, была полна народа. Пролетки, экипажи и «моторы» ехали по ней не переставая, создавая впечатление крайнего оживления городской жизни. В сторону крепости проехал трамвай с тремя вагонами, весело трезвоня прохожим и требуя освободить ему дорогу.
— Ваши документы, — вдруг услышал Савелий возле самого уха.
Савелий Николаевич повернул голову в сторону говорившего. На него холодно смотрели стального цвета глаза, выражение которых не предвещало ничего доброго. Обладатель бесчувственных глаз был облачен в кавалергардский мундир с серебряными погонами и держал руку на расстегнутой кобуре. Рядом с ним стояли два человека в полувоенных френчах с белыми повязками на руках и так же недобро разглядывали Родионова.
— Извольте предъявить ваши документы, — повторил офицер, отступая на шаг и вынимая из кобуры револьвер. Двое других патрульных встали так, чтобы отрезать Савелию возможные пути к бегству.
— Да вы не сумлевайтесь, господин офицер, — осторожно выглянул из-за плеча одного из патрульных щуплый человечишко в лоснящемся картузе. — Он ентот самый Крутов и есть, что из Москвы при-ехал. Комиссар и большевик…
— Ну, что вы скажете на это? — произнес офицер, все так же холодно глядя на Родионова.
Савелий молча огляделся. Вокруг них уже стала скапливаться толпа зевак и празднолюбцев, образовавшая довольно плотное кольцо, сквозь которое было нечего и думать пробиться.
— А то и скажу, что это ошибка, — разлепил наконец сделавшиеся совершенно сухими губы Савелий Николаевич. — Меня зовут…
— Да врет он, чего вы его слушаете! — раздалось из толпы. — У него на лбу написано, что он комиссар!
— К стенке его! — выкрикнула визгливо какая-то дамочка, и Родионов едва увернулся от женской сумки, пушечным ядром пролетевшей возле его головы.
— Кончать их надоть, большаков ентих да комиссаров, неча с ними валандаться! — заорал во весь голос дворник с дореволюционной бляхой на груди. — Всю кровь оне из трудового народу повыпивали, изверги! Небось с нами оне разговоры не разговаривали — сразу к стенке!
— Связать его, — распорядился офицер, и Савелию, заломав назад руки, крепко завязали меж собой запястья.
Кто-то больно пнул его по ногам; какой-то мордатый мужик с бородой на два раствора и руками-лопатами все пытался достать его своим кулачищем, а сухая старушенция с маленькими злыми глазками больно ткнула Родионова в живот острым концом летнего зонтика.
— Ну, как вам
Родионов молчал.
Вошли в крепость и, обогнув Спасскую башню, повернули направо. Здесь стояло здание крепостной гауптвахты. У Савелия отобрали ремень, все вещи и поместили в одиночку, где он провел ночь. Наутро, вместе с тремя десятками «политических» арестованных, его, согласно приказу коменданта города полковника Григорьева, перевели в Губернскую пересыльную тюрьму.
Родионов попал в общую камеру, где уже находилось десять человек. Он был одиннадцатым.
— Повезло тебе, — сказал ему один из арестантов, представившийся левым эсером Ионенко.
— Чем же это? — хмуро спросил его Савелий.
— Григорьев приказал отменить самочинные расстрелы.
— Славно, — невесело отреагировал на это разъяснение Родионов.
— Ничего славного, — угрюмо отозвался другой арестант. — Нас всех могут положить в могилы простым решением военно-полевого суда.
— Ничего, будем надеяться на лучшее, товарищи.
Принесли обед: полфунта ржаного хлеба и с четверть миски горохового супа. Савелий Николаевич от обеда отказался.
— Зря, — осуждающе покачал головой Ионенко. — Другого здесь не подают.
Ночь прошла спокойно, на допросы никого не вызывали, и лишь специфические звуки, вызванные перевариванием горохового супа, нарушали тишину камеры.
Утро выдалось настолько солнечным и радостным, что это сказалось и на общем состоянии насельников камеры. Не испортила бодрого их настроения даже весть, что из соседних камер повезли на расстрел около сорока пойманных дезертиров из Народной армии и нескольких человек из командного состава Красной Армии.
— Ничего, авось выкарабкаемся, — бодро произнес социал-революционер Ионенко и сотворил прескверную каверзу: втихаря подпустил в камеру крайне гадостного горохового духа, отчего повеселел еще более. Имелось в нем нечто иезуитское…