После обморока голова была пустая и легкая, как от того португальского шипучего вина, что отец покупал на Рождество. Тело казалось тряпочным, Белка вяло улыбалась своей беспомощности. Одноглазый охранник распахнул дверь в нутро фургона, легко приподняв, опустил ее на железный пол.
— Спасибо… — пробормотала Белка.
Одноглазый что-то буркнул, захлопнул дверь.
Затарахтел мотор, в кабине включили радио. Поехали. Белка отползла в угол, села, вытянув ноги. На поворотах ее голову плавно мотало то вправо, то влево. В темноте легко можно было представить, что ты плывешь в лодке по ночному морю, что ленивые волны качают тебя вправо, влево. Вправо, влево. Вправо…
В кабине запиликал телефон.
— Да, господин комендант, — ответил Бес и выключил радио. — Да, выезжаем. Переночуем за городом, да. Дешевле и воздух чище, ха-ха. Завтра часа в три будем… Уже в курсе? Да… да… увы. Совершенно неожиданно. И, главное, непонятно. Прокурор выступил просто великолепно… Да, блестяще. И тут — здрасьте-пожалуйста — пожизненное!
— Вот вам и здрасьте-пожалуйста! — Белка засмеялась в темноте. — Живая!
— Аргументы? — переспросил Бес. — Ну да, логика определенная есть, безусловно. Сказал, что смертная казнь для нее будет милостью. Ей же и двадцати нет… восемнадцать? Ну, тем более…
Белка перестала смеяться. По спине пробежал холодок, словно чернильная тьма фургона запустила свои скользкие щупальца ей за шиворот. Восемнадцать, да, восемнадцать — почему тем более? Ведь ее не казнят? Ведь она будет жить? Что может быть более?
Бес еще что-то сказал, засмеялся.
— Казнь будет милосердием, — прошептала Белка. — Смерть будет милосердием… А жизнь…
Ощущение наползающего кошмара. Как в страшном сне, когда до сознания вдруг доходит, что все вокруг вовсе не то, чем казалось мгновенье назад, — трава под ногами начинает шевелиться, ветки деревьев оживают, невинная девица зеленеет лицом и, ухмыляясь, показывает вурдалачий клык.
Белка закричала — стон пополам с рыком:
— Не-ет! Нет! — Она стала бить наручниками в железный пол. — Нет!
Фургон подпрыгнул на колдобине, Белка, потеряв равновесие, кулем покатилась в угол. Ударилась затылком.
— Да, господин комендант, все бумаги… — говорил Бес. — Они что-то еще с курьерской вам отправят… На следующей неделе. Да, да, кажется, от судьи.
— Не-ет, — простонала Белка. — Нет, пожалуйста… Я не могу. Я ведь сама тогда… таблетками… Пожалуйста!
Она сжалась в комок, уткнула коленки в подбородок и заскулила:
— Смерть будет милосердием! Милосердием…
Нет, она просто не сможет. В ее памяти нет ничего, кроме жути той ночи — отцовской руки на полу, мертвой, с толстым обручальным кольцом, кислой вони пороха и оружейной смазки, крика в мегафон: «Не валяй дурака. Выходи, подняв руки!» В мозгу занозой сидят чертовы строчки:
Она не сможет, просто не сможет жить с этим. Каждый день, каждую ночь. Да и зачем? Какой смысл в этом? Кроме мученья, бесконечной пытки, липкой паутины, опутывающей разум и волю. Боли, сводящей с ума своей безысходностью. Что ее ждет? Годы, десятилетия (подлец прав — ведь ей всего восемнадцать!), каждая секунда будет пропитана ядом несправедливости. Она не сможет забыть, стереть из памяти эти проклятые стихи, вероятно, в конце концов они сведут ее с ума. Но даже в своем безумии она будет помнить, что произошла чудовищная несправедливость. Что зло не наказано и не будет наказано никогда. Никогда!
32
Город остался позади. Белка лежала на полу и смотрела в щель под дверью на удаляющиеся огни — щедрую россыпь медленно тающих самоцветов: желтоватых топазов, сиренево-ледяных топазов, сочных рубинов. Алмазной иглой втыкался в лиловое небо шпиль телецентра. На самом острие каплей крови лениво пульсировал авиамаяк.
Пошли пригороды. Скучные ряды одинаковых домов с одинаковыми фонарями вдоль дорожек, низкорослые кусты и хворые деревья, неубедительно изображавшие скверы, пустые детские площадки. Иногда выскакивала балаганная вывеска придорожного ресторана, вспыхивала фейерверком и спешно, словно стыдясь, убегала в темень.
Началась пустыня. Закату удалось наконец выплеснуть свою обморочную красноту — там, где умерло солнце, пылал малиновый нарыв. От него растекалось коралловое марево, нежный и беспомощный цвет, от которого у Белки выступили слезы. Горная гряда на горизонте быстро темнела — голубой стал ультрамарином, потом просто черным.
Из кабины доносилась музыка, незатейливая и веселая. Потом волна начала уходить, радио выключили. Охранники не разговаривали, лишь иногда Бес комментировал встречные машины: он явно разбирался в технических нюансах — говорил про объем двигателя, лошадиные силы, называл какие-то цифры. Одноглазый молчал.