— Понятно, — вздохнул папа, уловив мои старания и поддержав их тоном знатока самодеятельности, каким был в молодости: — «съехались лучшие художественные коллективы республики, признанные мастера, начинающая молодежь и их почитатели», — процитировал он всегда звучащие в таких случаях слова. — Так что — переключиться на республиканский канал или будем это смотреть?
— Давай сначала посмотрим, что тут покажут.
— У азербайджанцев голоса хорошие…
— Ну да, — сказала я. — Надо же чем-то утешиться, во всем есть и хорошая сторона.
Так мы переговаривались еще некоторое время, пока на сцену не вышел чернявенький юноша с приятным лицом и бросающейся в глаза статью — высокий, стройный, пластичный. Ничто не предвещало потрясения от него, разве что настораживала улыбка… Была она какая-то доверительная, милая, словно он смущался и заранее за что-то извинялся. Теперь-то ясно за что — за гениальность… Ведущий объявил каватину Фигаро из оперы Россини «Севильский цирюльник», знакомую нам вещь, часто исполняемую в концертах. Но не всеми подряд, а известными мастерами. А тут — мальчишка совсем… Для каватины требовался не просто хороший голос, но и искусное владение им, высокая исполнительская техника. Поэтому мы насторожились и притихли, прислушались, невольно заволновались. Наверное, нам хотелось, чтобы этот симпатичный смельчак, слишком юный и хрупкий, справился с исполнением, нелегким даже для маститых певцов.
— Как его фамилия? — шепотом спросил папа.
— Тсс! Не расслышала, — ответила я.
Зазвучала энергичная бравурная музыка, и вот полился голос исполнителя — необыкновенной красоты и чистоты баритон! Мягкий, легкий, прозрачный, звонкий. Танцующий, кувыркающийся, играющий с лучами света, с нашим желанием слушать его! С каждой нотой он крепчал, наполнялся уверенностью, мощью, окрашивался порханием и игривостью. В какой-то момент певец взметнул руки, раскинул в стороны, распрямил длинные пальцы, слегка шевельнул ими. Каждое его движение уже током отзывалось в нас! Это было необычное исполнение — упоенное, виртуозное, божественное! Незнакомый юноша пел только потому, что это ему нравилось! Он не мог иначе существовать, он был Богом звуков, прекрасной и будоражащей стихией мужского пения, и кроме пения ничего больше не хотел. Его голос то лился и журчал горным ручьем, то спорил с трелями птиц, то стучал капелью, то вкрадчиво колдовал, то мягко плыл в пространстве, заволакивая его сплошным очарованием. Можно было бы подумать, что звуки эти не принадлежат человеку, если бы не видно было по мимике лица и по всей напряженной фигуре юноши, как они в нем рождаются и как выпархивают наружу.
С нами что-то произошло, мы боялись пошевелиться, как будто оказались рядом с ним и наши движения могли помешать действу. Зал взорвался аплодисментами!
— Вот это певец, вот это голос! — восторженно воскликнул папа. — Спел, так уж спел! На едином дыхании, без сучка и задоринки.
— Да, редкая находка, — согласилась мама. — Лучше исполнить эту вещь нельзя. Это бесспорный шедевр.
— А какие возможности! — горячилась и я. — Вы видели, видели? Его голосу нет предела, он может взять любую ноту! Чистый Орфей, настоящий!
А зал неистовствовал! Слушатели скандировали и кричали «браво». В ложе, которую показывали операторы, сидели Екатерина Фурцева, министр культуры, и Иван Козловский, первый тенор страны. Они тоже непрерывно аплодировали, счастливо смеялись, поглядывая друг на друга, словно на их глазах произошло чудо. Дабы успокоить публику, певец кивнул дирижеру (как мы узнали позже, это был знаменитый Таги-заде Ниязи) и повторил каватину на русском языке. И опять бомба — шквал оваций, полный восторг, нестихаемые крики одобрения!
Тем временем на сцену вышли ведущие концерта и дали понять, что артист продолжит выступление. В постепенно устанавливающейся тишине они объявили: «Слова Александра Соболева, музыка Вано Мурадели, „Бухенвальдский набат“».
Описать это исполнение невозможно — не хватает слов. Стихи, сопровождение оркестра и каждый звук, пропетый этим волшебным голосом, этим магом, чародеем, повелителем сердец — все было высочайшего уровня. Муслим Магомаев не просто ошеломительно исполнял эту песню, он жил в ней, он перевоплощался настолько, что его вдох и жест вливались в звуки, а боль, ощущаемая им, транслировалась слушателям даже не по воздуху, а неким запредельным образом. И люди, наблюдающие исполнение песни опосредованно, с экрана, чувствовали его, заражались безотчетной гордостью за собственную историю, причастностью к чему-то непревзойденному и героическому.